Лучшая на свете прогулка. Пешком по Парижу
Шрифт:
Помню, шел я как-то от Dôme к Dingo. Метрах в трех впереди – Флосси Мартин. Когда она поравнялась со входом в бар, у обочины притормозил шикарный роллс-ройс, и из него вылезли две разодетые дамы. На секунду они приостановились. С сомнением посмотрели на Dingo. Заглянули в щель в занавесках.
Флосси, заметив их, всем видом выказала свое презрение. Пройдя мимо них к бару, она выдала одну лишь фразу.
– Вот сучка!
После чего леди, которой это было адресовано, нетерпеливо подтолкнула свою подругу.
– Пошли, Хелен, – сказала она. – Это то, что нужно!
В одном путеводителе Jockey называли “неописуемым”. Там были “низкие потолки в трещинах и ободранные стены, обклеенные постерами. Рисунки, накаляканные ваксой”. Harry ’ s был грязноватой ловушкой для туристов, где их накачивали выпивкой и прикарманивали сдачу. И так-то уж совсем непотребное, в 1924 году оно учредило Международную ассоциацию Bar flies (“барных мух”, то есть завсегдатаев баров). За один доллар члены получали значок с изображением двух жужжащих мух в цилиндрах и код особого приветствия. “Хлопните его по левому плечу, как будто смахивая муху, обнимите его (это совершенно естественно в среде международных пьянчуг), при этом правая рука должна быть вытянута, как будто в ней стакан виски, а правая нога поднята на высоту барной перекладины для ног, – и пожужжите”.
Пьяниц вроде Скотта Фицджеральда прошибала сентиментальная слеза при одном упоминании барменов, которые на рассвете уже имели наготове спасительную рюмочку, так славно помогающую от тяжелого похмелья. Добрых слов было бы явно меньше, узнай эти любители спиртного, как хорошо ими пользовались.
Главные деньги бармен делает на чаевых… [Также] ему бесплатно предлагают свои профессиональные услуги врачи, адвокаты и прочие клиенты. Кроме того, во Франции у него скидки на билеты в театр и кино, а еще в кое-какие не самые изысканные места ночных развлечений. И если мы отправляли туда наших клиентов, то получали до 60 процентов комиссионных, и еще мы всегда имели 25 процентов от игровых заведений плюс бесплатная еда и выпивка, когда мы заходили сами. Бармен также получает небольшие отчисления от поставщиков спиртного: франк за бутылку джина, бренди и виски; от пятидесяти сантимов до франка за шампанское в баре; до пяти франков за дорогие сорта шампанского в кабаре; и двадцать пять сантимов за все остальное.
Афиша Harry’s Bar , бара для пропойц со всего мира
Во французских барах были и более изощренные способы облапошить посетителей. Издательница Нэнси Кунард, переехавшая в Париж, заказала с друзьями джин с тоником в кафе на бульваре Сен-Мишель, но пить его было невозможно. И когда хозяин продемонстрировал бутылку джина, они поняли почему. На этикетке значилось: “Американский джин”. Не имея большого успеха с распространением своего самогона на родине, бутлегеры решили попытать удачу на иностранном рынке.
– Я вас знаю, – прервал мои размышления голос, явно принадлежавший американцу.
Им оказался мужчина, сидевший за рюмкой пастиса. И тут я узнал в нем Эндрю, профессора, которого я заменил на семинаре.
– Я был на одной из ваших экскурсий, – напомнил я ему.
– Да, точно… – припомнил он. – О, и вы меня заменили.
– Ну, Дороти сказала… у вас что-то неладно со здоровьем?..
– О, ничего страшного. По правде говоря, я даже рад. Ничего, если я пересяду к вам?
Он тяжело опустился на стул напротив. Тогда, при свете солнца, он выглядел моложе. Да и пастис, как я понял, был уже далеко не первым.
– Я знал, что это было занудно, – сказал он с откровенностью, которая, как полагают многие пьяницы, обезоруживает, но на самом деле, как правило, вызывает неловкость. – Но преподавание в колледже приучает к плохому. Вы же понимаете, как оно бывает. Студенты не читали ничего написанного раньше последнего романа про вампиров… Привыкаешь растолковывать абсолютно все.
В романе “Иностранные связи” Элисон Лури героиня представляет жалость к себе в виде печальной собаки, которая неотступно бродит вслед за ней. Пока Эндрю говорил, я почуял, как его пес тыкается в меня мордой, и тихонько погладил его под столом. Эндрю идеально соответствовал образу интеллектуала, который приезжает в Париж с идеей сделать себе имя, быстро разочаровывается, погружается в беспросветную тоску, подпитывая ее выпивкой. Джеймс Вуд в статье о Ричарде Йейтсе, авторе безрадостной “Дороги перемен” и ученике “Монпарнасского класса” 1951 года, писал об улицах “с домами, как две капли воды похожих друг на друга убогой запущенностью быта. В каждом был письменный стол, кольцо раздавленных тараканов вокруг стула, занавески, выцветшие от сигаретного дыма, несколько книжек и кухня, на которой только пачка кофе да виски с пивом”.
Чтобы сменить тему, я заметил:
– Мы непременно должны были столкнуться именно здесь, – оглядевшись, я произнес: – Это то, что нужно.
Напрасно я это сказал. На меня обрушились потоки информации.
– А, вы имеете в виду Harry ’ s Bar . Джимми Чартерс работал в Dingo , а не здесь. А потом в Jockey , еще позже – в Harry ’ s , на рю Дану, 5… – он покровительственно усмехнулся, – или, как они диктовали по буквам тем, кто не говорил по-французски, Пать, Ру До Ну. Хемингуэй выпивал здесь, в Closerie , конечно. И писал тоже – вот, “Большую реку двух сердец”, к примеру. Но Чартерс…
– Позвольте вас угостить, – поспешно перебил я. – Это же пастис, верно?
– Ах, да, спасибо, – и опять затянул: – Хотя, по идее, мне следовало бы пить “Монтгомери”…
“Монтгомери-мартини” было собственным изобретением Хемингуэя: пятнадцать частей джина на одну часть вермута – при условии именно такого соотношения своих войск и войск противника фельдмаршал Бернард Монтгомери соглашался выходить на поле битвы.
– Может, чуть позже, – предложил я, представив неизбежные последствия. – Я бы рекомендовал пока остановиться на кампари с апельсиновым соком.
Бармен принял заказ. Во времена Хемингуэя и Фицджеральда он бы был нашим конфидентом, исповедником, сообщником, доносчиком. Да и сегодня он был источником познания истории. В документальных фильмах о Хемингуэе официанты и хозяева отелей болтают о нем как о добром приятеле. “Само собой. Папаша был у нас постоянным гостем…” Когда он умер, французское телевидение собрало три главных авторитета подвести итоги его жизни: тореадора, Сильвию Бич и… бармена из Ritz .
Никто не стал упоминать тот неудобный факт, что до Второй мировой Хемингуэй практически не бывал в Ritz . Для начала, бар вообще находился на Правом берегу, то есть далеко от “квартала”. В 1920-е Хемингуэй не слишком преуспевал, так что заходил, только если его приглашали и кто-то другой оплачивал счет, но сам он не мог позволить себе тамошних цен – совершенно астрономических и тогда, и сейчас. А когда появлялись деньги, Хемингуэй предпочитал Crillon , откуда открывался вид на площадь Согласия.
И тем не менее, после смерти Хемингуэя Ritz провозгласил его своим небесным отцом-покровителем и не преминул устроить бар Hemingway . Обставлен он весьма оригинально: бронзовая голова героя, фотографии les années folles [73] и несколько книг для пущего колорита. Предполагалось даже, что писатели могли получать там свою почту, как это делалось в Le Dôme и La Rotonde . Для этой цели у них около двери имелись специальные полки. Но Хемингуэй никогда не выпивал в баре, носящем его имя. В его время он назывался Ladies Bar – это было своего рода гетто для женщин, которые не допускались в большие бары. “Крошечная комнатенка размером со шкаф, – язвительно сообщал один путеводитель 1927 года, – едва ли больше пяти квадратных метров… битком набитая американскими эмансипе, кинодивами, королевами подмостков и содержанками”. Другой окрестил его “черной дырой Калькутты… настоящей парной” и отмечал, что “к шести часам вечера там было не продохнуть, и в воздухе витал тонкий аромат, слегка напоминающий ноты розового масла в бутылке выдержанного бурбона”. По горькой иронии, в 1997 году принцесса Диана сбегала от папарацци через боковой выход отеля и, миновав этот экс-оплот женоненавистничества, отправилась навстречу своей гибели.
Настоящая история взаимоотношений Ritz и Хемингуэя началась только после 1944-го. После “освобождения” Одеона он перевел своих однополчан через Сену, обрастая по дороге новыми союзниками, и прибыл в бар Ritz с семьюдесятью попутчиками. По традиции Хемингуэй заказал “Монтгомери” на всех. Благодарные управляющие поселили его в один из лучших номеров с окнами в тихий двор и исполняли любые его прихоти. Его любовница, ставшая впоследствии женой, Мэри Уэлш, заняла соседнюю комнату. По слухам, именно в подвале отеля спустя много лет она обнаружила чемоданы с “забытыми” рукописями, среди коих оказался и “Праздник, который всегда с тобой”.
А бар Ritz превратил в легенду Скотт Фицджеральд, а вовсе не Хемингуэй. Он описывает его в некоторых сценах романа “Ночь нежна” и во многих рассказах, особенно в элегическом “Опять Вавилон”; да и сам автор регулярно напивался там до потери сознания – без особых усилий, поскольку, как отмечал один его друг, после двух-трех стаканов он растворялся в алкоголе, как бумажный цветок. Когда уже печатался повторный тираж “Великого Гэтсби” и имя писателя было на слуху, посетители Ritz начали расспрашивать о Фицджеральде, но никто не мог вспомнить лицо какого-то очередного пропойцы. В “Празднике, который всегда с тобой” бармен даже интересуется у Хемингуэя: “Папа, а кто такой этот мистер Фицджеральд, о котором меня все спрашивают? Странно, что я совсем его не помню”. Но, отметив, что бармен умеет состряпать историю не хуже коктейля, он признался, что выдавал клиентам “то, что они хотели услышать что могло их развлечь”.
Хем с компанией наверняка посмеялись бы над моими страхами провести остаток вечера за бутылкой. Не стану отрицать, было весьма соблазнительно в уютном дружелюбном полумраке Closerie de Lilas заказать по “Монтгомери”, а потом повторить, и еще раз, и еще. Бармен, верный своему делу, исправно наполнял бы стаканы, приносил соленые орешки и чипсы, подпитывая нашу жажду. Потом появился бы тапер, и мы бы вскидывали голову и кивали, уловив знакомую мелодию The Last Time I Saw Paris или Mad about a Boy . Парочки, зашедшие на аперитив перед ужином, заполняли бы пустующие столики –28. Последний из монпарнасцев
Мы скатились под горку к 1939 году точно так, как 90-е прикатились к 1914-му. Мы проваливались в бездну, будто погружались в пучину удовольствий.
Поль Моран
Летом в парижских кафе раздвигают стеклянные стены, и все усаживаются прямо на тротуарах. Прохожие задевают ваш крошечный столик, расплескивается ваша eau à la menthe [74] , и дребезжат кофейные чашечки. Извинения могут закончиться приглашением присесть за столик и выпить, а иногда и чем-то бóльшим.
Неудивительно, что Гелентера всегда можно было найти летним утром в Les Deux Magots – взгляд мечется по проходящим мимо женщинам, тело напружинено и готово при малейшем ободряющем знаке броситься вдогонку.
– Ты выглядишь в точности как наш кот, – сказал я. – Он так же подрагивает, когда охотится за птицей.
– М-м-м?
– Да нет, ничего. Ты сказал, у тебя какая-то идея?
Он с усилием оторвал взгляд от изгиба лодыжки, от бедер под облегающей юбкой, от колышащегося бюста.
– Ах, да. Некоторые клиенты, которые были на прогулке вокруг Одеона, интересуются, водишь ли ты экскурсии и по другим местам? Я тут подумал про окрестности Монпарнаса, к примеру… искусство?
Я понимал, почему тема искусства казалась логичным выбором для прогулки.
На рубеже xx века каждый художник мечтал учиться в Париже. Они стекались сюда отовсюду. Академия изящных искусств и частные школы вроде Академии Жюльен и Академии Гранд Шомьер едва справлялись с наплывом желающих. Студентов в натурные классы у Жюльен набивалось множество, все важно дымили трубками, и стоявшие в задних рядах жаловались, что сквозь эту пелену им уже и модель не видать. Художники оккупировали Монпарнас и Монмартр. Живописцы и натурщицы наводняли местные кафе. Их ежегодный Bal des Quat ’ z Arts – Бал четырех искусств – стал легендой благодаря костюмам мужчин и их отсутствию у натурщиц. Нечто большее, чем роспись по телу, посчиталось бы излишеством. “Студенты – любимые питомцы Парижа”, – снисходительно отмечал один писатель в 1899 году. Он даже называет Bal des Quat ’ z Arts образовательным: “Его великолепие, его потрясающие художественные эффекты, свобода и раскованность раскрепощают и расширяют кругозор, а это очень ценно для искусства. Художники и студенты находят в этих ежегодных спектаклях только лишь изящество, красоту и величие; уроки в студии, где они учатся смотреть на натурщицу исключительно как на инструмент в их ремесле, очень помогают им (и только им одним) получать удовольствие от грандиозного бала”.
Живопись превратилась в зрелищный вид спорта. Конкурсные показы под названием salons были не менее серьезными светскими мероприятиями, чем скачки в Лоншам. Было весьма à la mode [75] сходить на предварительный просмотр или vernissage , то есть “полировка, наведение лоска”, поскольку художнику предоставлялась последняя возможность что-то подправить в своей работе и нанести завершающий штрих. На вернисаже большого события, Салона французских художников, собирался весь модный Париж. На картине 1911 года изображен огромный, как вокзал, Гран-Пале со стеклянной крышей, битком набитый разодетыми дамами и преющими господами во фраках. Здесь и там над болтающей толпой вздымают голову статуи в человеческий рост, на которые никто не обращает ни малейшего внимания. Эти люди пришли за чем угодно, но только не для того, чтобы любоваться искусством.
Не считая нескольких популярных портретистов, очень мало кто из художников был богат. Те, кто по-настоящему любил творить, получали удовольствие от процесса; деньги были вторичны. Каждое утро перед тем, как засесть за работу, Ренуар или Сезанн быстренько набрасывали пару-тройку небольших акварелек – “для разминки”, – чтобы позже пустить их на растопку. Ренуар, делая с Сезанном этюды на пленэре, спросил, нет ли у того чего-нибудь вместо туалетной бумаги. Сезанн вручил ему свою акварель, и Ренуар уже было смял ее, чтобы подтереться, но все же додумался взглянуть, а увидев, решил, что она слишком хороша для подобного употребления. Она, разглаженная, висела в голливудском доме его сына, режиссера Жана, как напоминание о том, что на предметах искусства не всегда висят ценники.
Но посредственные художники выжимали из своих работ каждый франк. Они выдавали столько копий, за сколько им готовы были платить, и любого размера, на вкус заказчика. Гертруда Стайн, рассматривая один из холстов, сказала, что ей не нравится, как изображены ноги.– Отрежьте их, – взмолился дилер. – Художник не станет возражать. Главное, чтобы он получил деньги.
Для таких художников 1920-е были золотой жилой. Туризм процветал, а туристы хотели сувениров. В 1928 году Сислей Хаддлстон жаловался, что туры по Монпарнасу предлагают “посещение настоящей мастерской художника”.
Наверху шаткой лестницы гид распахивал дверь чердака, и взгляду изумленной публики являлась обнаженная натурщица, которую на грязном холсте малевал художник. Модель поспешно убегала, творец негодовал, а гид рассыпался в извинениях и, чтобы уладить неловкую ситуацию, выказывал преувеличенный интерес к работе художника. И вот он уже намекал, что этот шедевр, несомненно, будет стоить баснословных денег. И спустя полчаса посетитель покидал мастерскую с холстом под мышкой в полной уверенности, что обстряпал очень выгодное дельце. Гид возвращался забрать свою долю, после чего натурщица варила кофе, ее любовник водружал на мольберт очередное старое полотно, делал несколько мазков свежей краской и устраивался в ожидании следующего визита.
Самое неприятное, по мнению Хаддлстона, то, что в это все были вовлечены серьезные художники. Цугухара Фудзита, Моис Кислинг и Жюль Паскен были вдохновенными пропагандистами самих себя. Фудзита пришел на Монпарнасский бал почти голым, чтобы продемонстрировать свои татуировки. Он катил за собой плетеную клетку, в которой сидела его жена Фернанда, на которой из одежды имелась только лента для волос. На клетке висела табличка “Женщина на продажу”. Из-за такого стиля жизни у обитателей Монпарнаса вечно было туго с деньгами, и их нехватку они восполняли лихорадочными попытками продать свои работы. Самые бессовестные предпринимал Сальвадор Дали. Он являлся в переполненную La Coupole с картиной под мышкой и старался втюхать ее кому-нибудь из посетителей за столиками.
Андре Бретон положил начало сюрреализму как литературному направлению, но его быстро экспроприировали художники: Ман Рей, де Кирико, Магритт и в особенности Дали. Когда юный испанец присвоил его идеи и провозгласил себя основателем сюрреализма, Бретон с обидой наградил корыстного выскочку анаграммным прозвищем Avida Dollars (жадный до долларов). Дали перебрался в Соединенные Штаты, и рынок искусства последовал за ним.
Сложно осуждать художников Монпарнаса 1920-х. То, что Роджер Шаттук написал о периоде до 1914 года, так же верно и по отношению к десятилетию после 1918-го: “Культурная столица мира, которая задает тон в моде, искусстве и жизненных удовольствиях, воздавала должное своему жизнелюбию за длинным столом, уставленным едой и вином”. Искусство борделей, кафе и улиц – это было по их части; искусство, которое не относилось к себе слишком серьезно и, кроме того, отражало скорее внушительный аппетит, чем интеллект. Их прозвали Парижской школой, потому что именно город и его обитатели стали их излюбленным сюжетом. Раньше живописцы отправлялись на пленэр, полагая, что надо искать правду в природе, но у монпарнасцев, как их теперь называли, не было времени на пейзажи. Они отдавали предпочтение людям – ярко и эпатажно одетым либо обнаженным, но и в том, и в другом случае главное, чтобы те умели плохо себя вести. Фудзита устраивал скандальные вечеринки. Франсис Пикабиа любил быструю езду. Многие курили опиум или пили абсент. Спустя пятьдесят лет тот же саморазрушительный дух царил в Нью-Йорке среди битников, на “Фабрике” Энди Уорхола и у панков.Периодически я улавливаю отголоски тех славных дней. Работая над биографией Федерико Феллини, я как-то подвозил актрису Марику Риверу к ее студии на окраине Лондона. Она с гордостью напомнила мне, что ее отцом был мексиканский художник Диего Ривера, а мать – русской художницей Маревной [76] , одной из тех любовниц-моделей, что стали главными девушками с картинки les années folles [77] . Маревна написала групповой портрет их круга: Ривера, Сутин, Кислинг, Модильяни. И совсем юная Марика вместе с ними. Я пытался увязать эту маленькую серьезную девочку с Астроди, полногрудой шлюхой в летах, которую она играет в “Казанове”. Во время съемок в Риме Феллини, развлекая группу толстосумов прогулкой по “Чинечитта” [78] , пригласил Марику и еще нескольких актеров присоединиться к ним за обедом. Когда принесли еду, он вдруг попросил ее “благословить пищу”. После пары намеков она наконец-таки догадалась: он хотел, чтобы она расстегнула бюстгальтер и помотала своими огромными грудями над столом.
– В Италии есть такой обычай? – поинтересовался я.
– Никогда не слыхала.
– И что вы сделали?
Она ответила ровно то, что следовало ожидать от истинного монпарнасца. “О, разумеется, то, что он попросил”. Она сделала вид, будто разрывает на себе блузку: “Он же был maestro в конце концов”.
Я так и слышал этот общий застольный выдох, когда из платья на свет показалось все это великолепие, затмив fettucini al forno [79] и vitello con funghi [80] . Феллини отлично знал, с кем имеет дело. После подобного шоу ему ни в чем не посмели бы отказать.