Лучшая на свете прогулка. Пешком по Парижу
Шрифт:
В конце улицы Одеон, на узком островке асфальта напротив кинотеатра и кафе, на месте, где был дом Жоржа Дантона, установлен памятник одному из главных людей Великой французской революции. Героическая поза, правая нога выставлена вперед, рука широким жестом отведена в сторону. С одной стороны у его ног присел мужчина с ружьем, с другой – мальчик с барабаном. Оба с обожанием смотрят вверх. (По правде говоря, вид у Дантона немного глупый. Джон Гласско ерничал по его поводу: “Это портрет недовольного ребенка, изображение гневной жалобы, обращенной, скажем, к матери, на какую-то несправедливость, вроде игрушки, отнятой старшей сестренкой. Он даже указывает на нее рукой”.)
Чуть правее – ворота Аббатства кордельеров. Когда будущим революционерам престол не позволил снять здание, они позаимствовали его у cordeliers – францисканских монахов, которые подвязывали рясы веревкой. После 1791 года они перебрались через дорогу, и я следую за ними, на угол с крошечной улочкой Ансьен-Комеди, потому что старинный национальный театр, “Комеди Франсез”, именно здесь давал свои первые представления.
Procope , а именно там тайно собирались заговорщики, – самое старое парижское кафе. Здесь они придумали девиз революции Liberté, égalité, fraternité (Свобода, равенство, братство).
Можете, если угодно, вместе с туристами спуститься по улице Ансьен-Комеди и полюбоваться элегантным фасадом Procope , с его витриной с устрицами и недешевым меню. Я предпочитаю обойти сзади и через старинную арку попасть на улицу Кур-дю-Коммерс-Сент-Андре.
А выглядит он весьма заманчиво.
Так почему же меня так влечет сюда? По крайней мере раз в неделю я останавливаюсь прямо посреди людского водоворота и принимаюсь рассматривать неровные крыши и мансарды или трогаю облупившуюся краску и ржавчину на решетках.
Художественная литература и кино приучили нас видеть революцию в эпических тонах. Толпы народу, обычно с горящими факелами в руках, стекаются к площадям, осаждают дворцы, занимающие целые кварталы. С балконов произносятся пламенные речи, статуи сброшены с постаментов, казна разграблена, дома сожжены. Но настоящий бунт – дело тонкое, его тщательно готовят несколько отчаянных заговорщиков в подвалах, под покровом ночи. Манифесты сочиняются при свете настольной лампы, за запертыми дверями. И распечатываются где-то на улочках вроде этой.
Так это было в 1789-м. Самые главные события происходили на участке размером с лондонский Сохо или Гринвич-Виллидж в Нью-Йорке, по сути, в окрестностях моего дома. Взятие Бастилии 14 июля – этот день по-прежнему национальный праздник во Франции – с треском провалилось, когда в тюрьме были найдены только семь заключенных. Тюрьму все равно сожгли, начальника убили, торжественно пронесли по улицам его голову на шесте, но ощущение некоторой неувязки осталось. Голливуд умеет сделать все как надо. У них Бастилия в “Истории двух городов” размером со здоровенный квартал, а осаждающую ее толпу вряд ли вместил бы олимпийский стадион.
На улице Коммерс вы ощущаете, как все было на самом деле.
На первом же здании слева – так высоко, что и слов не разобрать, стыдливо притаилась табличка, указывающая, что здесь доктор Жозеф Игнас Гильотен при помощи немецкого плотника Шмидта работал над своей машиной для казни, носящей его имя. Ну, почти его имя; английский автор джинглов, не найдя рифмы к “Гиль-о-тен” написала “Гиль-о-тина”. Гильотен опробовал свое изобретение на овцах; падающий нож с косым лезвием до сих пор зовется mouton (барашек). Сам он был против смертной казни и надеялся, что его машина станет первым шагом к отмене высшей меры наказания. Но в результате ей активно воспользовались фанатики вроде Робеспьера, которые устроили в стране террор. По разным сведениям, от 16 до 40 тысяч мужчин, женщин и детей из его прежних соратников и людей, близких королевской семье, а потом и сам Робеспьер тоже отправились на тот свет с помощью устройства, которое, как вдохновенно обещал Гильотен, “будет отсекать головы так, что вы даже моргнуть не успеете, вы даже боли не почувствуете!”
Повернитесь и взгляните на противоположную сторону, на самый большой магазин на улице. Сейчас, пока я пишу это, он пустует. Он вообще, как правило, пустует. Какое-то время там была художественная галерея, потом ресторан. Когда помещение никем не занято, его огромные, от пола до потолка, окна завешаны афишами всех предстоящих концертов и театральных представлений на Левом берегу. Но если вам удастся найти незаклеенный кусочек, всмотритесь внутрь, так, чтобы отражение вам не мешало; вы увидите старинную каменную стену и встроенный в нее цилиндр башни. Именно там работал печатный станок революционера Жан-Поля Марата.
Речи Дантона и его друзей попадали сюда так быстро, что чернила не успевали высохнуть. Они печатались в его газете “Друг народа” и разносились продавцам книг на набережных Сены. Марат, страдавший от кожной болезни, редко покидал квартиру, но работал в ванной, чтобы унять чесотку. В июле 1793 года он согласился принять двадцатипятилетнюю Шарлотту Корде из Кана, которая заявила, что обладает верными сведениями о заговоре против революции. Она воткнула ему в сердце кухонный нож и смиренно стояла подле в ожидании ареста. Через четыре дня после убийства Марата Корде была отправлена на гильотину. Спустя год, в марте 1794-го, за ней последовал Дантон, ибо, по мнению бывших союзников, он стал слишком мягким по отношению к аристократишкам. Перед тем как его обезглавили, Дантон сказал палачу: “Поднимите потом повыше мою голову, чтобы толпе было видно. Поверьте, это произведет прекрасный эффект”.
Шоумен до последнего вздоха.
Казнь Корде также не подкачала. Когда ее голова свалилась в корзину, Легро, плотник и помощник палача, схватил ее за волосы и отхлестал по щекам. Кое-кому показалось, что они залились краской. Одна англичанка клялась, что лицо “напоследок приняло выражение оскорбленной скромности”. Возможно, это закатное солнце пробилось сквозь ветви деревьев на Елисейских Полях, но Легро в любом случае упрятали за решетку. Корде – неважно, что убийца – была женщиной из народа, а не аристократкой, а значит, заслуживала уважительного обращения.
В 1892 году студент из Сан-Франциско по имени Эдвард Кукуэль со своим приятелем Бишопом снималина улице Кур-дю-Коммерс квартиру. Дневник двух лет, проведенных в Париже, иллюстрированный его же рисунками, передает тот вкус жизни Парижа Сати, Руссо и Аполлинера. Не то чтобы они были знакомы. Бишопа и Кукуэля куда больше занимали поиски заработка, гулянки с прочими студентами и с натурщицами, а иногда даже изучение художественного мастерства.
Комнаты сдавались без мебели. Им приходилось покупать кровати, стол, стул, даже печку, труба от которой выводила дым в дымоход или в окно, – это было единственным средством обогрева в квартире. Разумеется, никакого водопровода, и на все здание – два туалета на лестничных площадках, из серии дырки в полу.
Обычно готовить там было невозможно, но и особой нужды постояльцы не испытывали.Каждый день под окнами появлялись уличные торговцы и лоточники со всякого рода едой, каждый со своим особенным напевным криком. “Voilà le bon fromage à la crème pour trois sous !” [92] – выкрикивала женщина с остреньким лицом; на ее трехколесной тележке громоздились разные сыры. Она накладывала их в глубокую тарелку, а сверху щедро поливала сливками. Пряча в карман деньги, сообщала: “ Voilà! Ce que c’est bon avec des confitures” [93] . Другая женщина продавала хлеб и булочки, горячий кофе с молоком, а позднее привозила суп и жаркое. Здесь находились кузнечные мастерские, где раскаленное железо превращали в затейливые лампы, решетки и кровати; лавка лудильщика; blanchisserie [94] , где в руках хорошеньких девушек, поющих весь день напролет, наши сорочки становились белыми и мягкими; винный погреб – его бочки вечно загораживали проход; фабрика, печатающая тисненые открытки, – две женщины с помощью маленьких молоточков и металлической болванки споро выбивали рисунки; мебельная лавка, где продавалось всякое старое добро; а еще Hôtel du passage и переплетная мастерская.
Переплетчик есть и сейчас, он помещается в магазинчике, торгующем записными книжками в кожаных переплетах. В баре, в том конце аркады, что ближе к улице Сент-Андре-дез-Ар, до сих пор подают вино. А проходя мимо сувенирной лавки, я заметил, что там имеются современные копии старинных жестянок времен la belle époque , украшенные рисунками Штайнлена и Тулуз-Лотрека. После трудового дня девушки из прачечной возвращались домой, на Монмартр. Некоторые из них подрабатывали в Moulin Rouge , высоко подбрасывая ноги в канкане и демонстрируя белоснежные нижние юбки и панталоны (если они вообще надевались). И неужели это простое совпадение, что Винсент Минелли снимал некоторые сцены своей картины “Жижи” в двух шагах отсюда, на улице Кур-дю-Роан, где за высокими зелеными воротами, порой не запертыми, три тенистых двора спускаются все дальше к Одеону? Более двух веков улица Коммерс остается почти такой, какой была, как будто законсервированная во времени. Это место, где прошлое не захотело ослабить свою железную хватку. Здесь можно по-настоящему ощутить, что такое Париж. Музеям обычно такое оказывается не под силу.
35. В метро
В метро я всегда езжу первым классом. Во втором я рискую повстречать моих кредиторов.
Бони, маркиза де Кастеллан,
во времена, когда в метро еще были вагоны первого и второго классов
Скоростной транспорт явно не настраивает на поэтический лад. По крайней мере в Нью-Йорке и в Лондоне. Вроде о Москве отзывы иные: там подземные станции отделаны мрамором, хотя это необязательно свидетельствует о регулярном движении
Что же тогда особенного в парижском метро? Если вы в нем бывали, этот вопрос явно лишний.
Там имеется, к примеру, специфический аромат. Каждый вечер повсюду распрыскивают сильно пахнущий антисептик – потому так блестит пол. Кроме того, имеется декор. Станции метро порой напоминают дамские сумочки, в которых полно ярких, но зачастую маловразумительных предметов. (В 1920-х была популярна игра, когда перерывали дамскую sac à main и по ее содержимому делались заключения о характере хозяйки.) Будьте готовы увидеть на каждой платформе стены, заклеенные постерами размером с рекламный щит. Как правило, на них изображены дамы в экстатических позах, не слишком одетые, если одетые вообще. Пластиковые сиденья насыщенных пастельных оттенков одинаковы во всем метро. Автоматы с шоколадками и безалкогольными напитками – тоже. Некоторые станции украшают мозаика, статуи и – в одном случае – военный мемориал. На других установлены стеклянные боксы, призванные пропагандировать достижения местной индустрии, а иногда и сам подземный транспорт, непременно отмечая его эффективность, чистоту и надежность.
Где еще платформы столь изобретательно декорированы? Станцию “Пон-Неф”, расположенную совсем рядом с Le Monnaie украшают старинная монета и ручной пресс из далекого прошлого. На одной платформе “Тюильри” плитка на стене воспроизводит импрессионистские полотна, на другой – историю xx века в портретах: там фигурируют Чаплин, де Голль и Жозефин Бейкер, танцующая чарльстон. На “Конкорд” на каждой плитке выписано по одной букве, как в гигантском “Эрудите”. Вместе они складываются в “Декларацию прав человека” из революционного манифеста 1789 года. На платформе “Варенн”, ближайшей станции от Музея Родена, установлены копии его “Мыслителя” и памятника Оноре де Бальзаку. Станция “Арз е метье” у Музея искусств и ремесел напоминает подводную лодку – в честь Жюля Верна и его “Наутилуса” из “20 000 лье под водой”. Она обшита медными листами, в стену вделаны иллюминаторы, сиденья выполнены из нержавеющей стали. На “Сен-Жермен” и “Сорбонн” рукописи под стеклом и имена французских интеллектуалов, которые проецируются на потолки или запечатлены на плитках, напоминают о главном сокровище Франции – patrimoine . На “Ришелье-Друо” – мемориал из черного мрамора с позолотой, в память о железнодорожниках, погибших в Первую мировую войну.
“Лувр-Риволи” украшают копии египетских статуй и прочие древности. Несколько лет назад здесь наделали шуму les taggeurs . Они оккупировали станцию и раскрасили из баллончиков покрытые плиткой стены и стеклянные выставочные витрины. Первоначальное возмущение и обвинения в вандализме уступили место более вдумчивой реакции – газеты левого толка, вроде “Либерасьон”, задались вопросом: а разве граффити – это не вид искусства? И разве оно не заслуживает тогда соответствующего отношения? Споры длились несколько дней, в течение которых начальство метро не удаляло граффити, сделав станцию главной точкой притяжения всего города – платформу наводняли люди, чтобы посмотреть на все своими глазами и обсудить ситуацию. Затем за одну ночь искусства из баллончиков не стало, все вернулось на круги своя, и так до следующего скандала.
Во многих отношениях метро – это отдельный город. Пассажиры превращаются в пешеходов, которые лавируют в петляющих переходах пересадочных станций вроде “Шатле” и “Монпарнас бьенвеню”; там пересекается такое количество линий, что для того, чтобы перейти с одной на другую, надо прошагать не меньше полукилометра, на своих двоих или по травелатору. Работающие парижане не считают время в дороге убитым или потерянным, это просто эпизод дня, и надо насладиться тем, что он может дать: возможностью почитать, подумать, подремать, пококетничать. Они шутят, что вся жизнь – это Metro Boulot Dodo (поэт Пьер Беарн распространил эту формулу до Métro boulot bistrots mégots dodo zero ), но шутка эта исключительно добродушного свойства. Если вы наблюдали девушку, секретаршу или же vendeuse , хорошо одетую, аккуратно накрашенную, которая с головой ушла в чтение Кафки или Жида, значит, вы понимаете, в чем суть того элегантного стиля и взгляда на жизнь, что делают Париж объектом зависти всего мира. В Лондоне мне часто доводилось видеть женщин, которые красились по дороге на работу – наносили тушь, подновляли губную помаду, – абсолютно не обращая внимания на людей вокруг. В Нью-Йорке многие едут в деловых костюмах, но только до щиколоток. Все впечатление портят кроссовки или кеды, которые они надевают в дорогу, а красивые туфли везут с собой в сумке. Парижанки никогда не сделают ни первого, ни второго. В метро, как и везде за пределами дома, они на виду, а значит, и одеты соответствующе.
Купив билет, вы можете ездить в метро весь день. (Там есть даже свои бомжи, которые проскальзывают внутрь перед самым закрытием и ночуют в депо на конечных станциях.) С голоду вы не умрете. Кроме автоматов имеются продавцы фруктов на “Ла Мотт Пике-Гренель” и бистро на “Пон-Неф”. Недостатка в развлечениях тоже не будет. На “Шатле” музыканты в ожидании очередного поезда настраивают свои аккордеоны и кларнеты, а потом несколько остановок услаждают слух пассажиров мелодиями из репертуара Эдит Пиаф. Иногда нищие оглашают вагон формальным зачином “Извините, леди и джентльмены”, а затем быстро и невнятно излагают историю своих злосчастий. Их речь, так часто произносимая, что они и сами уже не понимают ее смысла, тем не менее, вполне вежлива. Как и все в метро, нищие ведут себя convenable – подобающе. Все очень comme il faut – благопристойно.
Учитывая, что какой-никакой дизайн в парижском метро все же присутствует, вид нашей станции “Одеон”, когда я спустился на нее однажды зимним воскресеньем, привел в замешательство. По случаю ремонта все было разворочено. Сиденья и автоматы исчезли, со стен содрали рекламу и плитку и заново зацементировали. Свет ламп теперь нигде не отражался, и весь перрон погрузился в тусклую серую мглу. Бесформенную пустоту оживлял лишь гидравлический домкрат, два метра в длину и четыре в ширину, который поддерживал часть крыши. С суровой неприступностью вооруженного охранника он как будто был призван напоминать нам, что Здесь Работали Люди и Следует Быть Повнимательнее.
На почти пустую платформу вышел мужчина с букетом роз в прозрачной бумаге. Роясь в кармане, он положил цветы на единственную имеющуюся здесь горизонтальную поверхность – опору домкрата. На какое-то мгновение казалось, что он принес их специально – возложить, как на алтарь, в знак почитания и уважения. Конечно, это лишь секундное впечатление, и оно тут же рассеялось. Но подобный жест в Париже вовсе не выглядел бы как нечто из ряда вон. В дни юбилеев и общественных праздников, благодаря предусмотрительно вделанным в стены железным кольцам, букетики цветов появляются по всему городу на мраморных мемориальных досках, установленных там, где в стычках во время оккупации погибли люди. Парижские граффитисты не обошли вниманием и нашу разоренную станцию. Цементную стену на противоположной стороне украсила (или обезобразила, кому как нравится) одинокая размашисто выписанная баллончиком роза.
Я направлялся на Монмартр пообедать с приятелем, поэтому сел на северную линию № 4, “Порт д’Орлеан – Порт де Клиньянкур”. Меньше чем за пятнадцать минут я перенесся с Левого берега, почти от центра города, на его окраину, к подножию горы Монмартр, которую парижане называют la butte – холм.
Обратно на солнечный свет я выбрался на станции “Барбе-Рошешуар”, это ближайшее к Монмартру метро. Пятнадцать минут назад я был в тихом-спокойном книжном Одеоне; а теперь оказался где-то в Рабате, или Дакаре, или Кабуле. Всюду мелькали черные, коричневые и желтые лица. Несмотря на воскресенье, под железнодорожным мостом десятки мужчин молча томились в ожидании работы: таскать тяжести, копать – и все это, разумеется, за сдельную плату en noir – черным налом, неофициально.
Эдмунд Уайт приехал сюда в мае 1981 года погостить у друзей.Каждые пару-тройку дней под железнодорожной эстакадой, у метро “Барбе-Рошешуар” разбивали продуктовый рынок. Пирамиды дынь, горки шафрана, корицы и семян кориандра, бездонные жестяные банки, полные разнообразных видов кус-куса – это был кусочек пестрого Марракеша посреди беспросветно серого района. На улице, прямо под окнами моих друзей, бородатые старики продавали кафтаны, а дети – наркотики.
Рынок существует до сих пор, а дети, шныряющие у входа в метро, и сегодня могут предложить вам гашиш, травку или свести с тем, кто предложит. В довершение картины, демонстрируя, как мало здесь все изменилось, почтенный старец в одеянии до пят, с капюшоном – его называют thobe – медлил перед Kentucky Fried Chicken, всерьез задумавшись, взять ли порцию обычных крылышек или раскошелиться на хрустящую панировку.