Луна, луна, скройся!
Шрифт:
— Тогда кола.
— Тебе нельзя кофеина. Тебя ударили по голове. Вот так — бам! Понимаешь? У тебя сотрясение мозга. Не получишь кофе, пока не поправишься. Голова-то болит? В туалет или кушать хочется? В штаны не навалила?
— Хочется.
— В туалет или кушать?
— Всё хочется.
— Ну, что тогда смотришь, вылезай. Вон та дверь — в сортир.
— Вы что, не понимаете? Я не могу вылезти без кофе! Я же «волчица»!
— Так! Это интересно. Объясняй.
— Во сне у меня падает давление. Когда я просыпаюсь, оно поднимается назад не меньше часа. Без кофе я сейчас
Женщина морщит нос.
— Упырьи выродки… всё не как у людей.
Она подходит к моему ящику, хватает под мышки и грубо выдёргивает на пол. Я цепляюсь за край её фартука, чтобы не упасть. Поддерживая меня, полячка заводит меня в крошечную уборную. Не закрывая дверь — вдвоём мы здесь не помещаемся — задирает мне подол и сноровисто снимает подгузник. Кидает его в бачок для мусора и усаживает меня на унитаз.
— Закройте, пожалуйста, дверь, — сцепив зубы, прошу я. Я почти уверена в унизительном отказе, но женщина закрывает дверь, оставляя меня наедине с моими физиологическими процессами.
Когда я, ковыляя, выбираюсь из туалета, то вижу, что женщина ушла. А я, признаться, только собралась развить диалог, уточнив, где мы и кто они, а также тучу других интересных подробностей моего нынешнего положения. Давление, кажется, уже подходит к норме, но я всё равно слаба — от голода и головной боли. Метровое расстояние до ящика кажется мне километровым. А ведь туда надо ещё как-то забраться… Я вздыхаю и усаживаюсь просто на пол, опершись на стенку своей «кровати» спиной.
Появившись снова через четверть часа, полячка ставит прямо на пол, в полутора метрах от меня поднос с едой: булочкой и половинками сваренного вкрутую яйца. В деревянной кружке, кажется, простая вода. В деревянной же мисочке — сметана.
Наверное, моя тюремщица меня боится. Действительно, я не против приложить её головой о ящик комода, но отлично понимаю, что в нынешнем состоянии, да в наручниках далеко не уйду, а в соседних отсеках вполне может сидеть охрана. Когда женщина уходит, я на коленях подползаю к подносу и, стараясь жевать как можно тщательней, съедаю свой завтрак. Жаль, что эта баба не догадалась — или не захотела — принести и салфеток. Мне приходится вытирать пальцы и рот подолом рубахи. В том, как при этом оголяются бёдра и живот, есть что-то унизительное. Кто-то за это ещё заплатит, обещаю я себе. За то, что меня кормят как животное, и за удар по голове, и за рубахи эти, и за наручники, и за снотворное и подгузники. Не то, чтобы я так уж мстительна, но тяжёлая боль в голове настраивает на мизантропический лад.
И, кстати, о мести. Горло Люции сейчас ничем не защищено. Достаточно сломать ей гортань перемычкой наручников, добавив к ней тяжесть тела. Я встаю и, расставив запястья максимально широко, чтобы натянуть цепочку между стальными браслетами, наклоняюсь над Шерифович. Увы! В тот же момент дверь распахивается, и вбежавший, даже вскочивший амбал с силой отшвыривает меня к задней стене.
Да будет ли наконец предел этим унижениям? Раз охранник отреагировал так быстро, значит, он наблюдал за мной — скорее всего, через камеру слежения — и значит, в полной мере насладился моим вынужденным стриптизом.
Я не делаю попыток встать — это может быть воспринято как попытка ответной агрессии — и амбал нависает надо мной. Он сверлит меня взглядом, переполненным злобой.
— Ты, сука волчья! Ещё раз попытаешь испортить второй объект, — уверена, он выбрал это слово, чтобы указать разом наше место здесь, — и будешь ходить голышом.
Иллюстрируя свои слова, он хватает подол моей хламиды и пытается его задрать; мне удаётся отпрянуть в сторону, и его движение смазывается. Усмехаясь, охранник отпускает рубаху.
— Поняла, да?
Я киваю — немного более суетливо, чем мне хотелось бы. От удара о стенку головная боль усилилась, и я еле сдерживаю тошноту. Мне приходится подавлять огромное искушение поддаться позыву и украсить брюки этому уроду композицией из теста, сметаны и жёваных яиц, но я понимаю, что он мне такого с рук не спустит.
За что эти двое так ненавидят «волков»? И зачем они нас здесь держат? Куда-то перевозят или просто прячут?
Люция просыпается только на следующие сутки. За это время я успеваю стать невольным свидетелем того, что наша тюремщица называет «навалять в штанишки». Пока полячка возится с «волчицей», я отворачиваюсь, но запах всё равно вызывает сильную тошноту. При мне соузнице не дают ни еды, ни питья. Если они так же обращались с ней и раньше, то Шерифович грозят гастрит и обезвоживание.
Приходя в себя, Люция бормочет болезненным голосом, поминая не только тринадцать рогов дьявола, но и другие его органы. Я сижу в своём ящике и безучастно наблюдаю за тем, как она возится, пытаясь совладать со слабым и затёкшим телом. Когда «волчица», наконец, усаживается, я быстро говорю ей:
— За нами смотрят через… стеклянный глаз, — слово «камера» в цыганском звучит так же, как в других языках, а мне не хочется, чтобы тюремщики понимали что-нибудь. — Так что поменьше нецыганских слов и следи за подолом рубахи.
— А ты, похоже, не уследила, — хмыкает она. — Больно похоже на выводы из собственного опыта. Где мы?
— В трейлере.
— Спасибо, господин президент. Я бы сама не догадалась.
— Я знаю не больше твоего. Я проснулась вчера. В соседней комнате двое: мужчина и женщина. Женщина делает нам еду, мужчина охраняет. На вопросы не отвечают.
— А воду, воду женщина нам не носит? Меня сейчас очень волнует этот вопрос.
— Спроси вслух по-галицийски.
— Они галициане?
— Поляки.
— Случайно не те, что сидели в «Фехер кирай»?
— Нет. Но могут быть на их стороне. Я не знаю. Они ничего не хотят говорить, и ничего особенного не делают.
— Может быть, в гарем хотят продать? Какому-нибудь чиновнику с больной головой, — мрачно предполагает Люция.
В этот момент дверь открывается. Входит женщина с подносом. На нём теперь завтрак на двоих — два толстых омлета, сметана, скобки пшеничного хлеба — целых четыре чашки с водой и две таблетки. Я знаю, что это обезболивающее, потому что одну такую получила с ужином. Тюремщица ставит поднос на пол и тут же выходит. Люция издаёт стон.