Любимые и покинутые
Шрифт:
Он не знал, поверила ему Ната или нет. Спросил:
— А… тебе она ничего обо мне не писала?
— Нет. Ни строчки. Она говорила всем, что ее муж погиб на фронте. И фамилию сменила на твою. Но ты не бойся — Соломиных чуть ли не пол-страны. Хорошая у тебя фамилия, Николай Петрович, незаметная. Это моя так и лупит по глазам. Я вот что забыла тебе сказать… Не знаю, может быть, и не стоит тебе про это говорить, да все голос какой-то подсказывает: скажи, скажи. Сын у тебя есть, Николай Петрович. Большой уже. Красивый из себя мальчик. Умненький.
Николай Петрович так и сел на маленькую
— Где он? — выдавил из себя Николай Петрович.
— Под Мелитополем. У маминой матери. У нее хатка своя. Там еще девочка моей двоюродной сестры — ее саму на шахте током убило. Понимаешь, Николай Петрович, не могла я у бабушки остаться, хоть она и звала меня — туберкулез я в лагере заработала, а там детишки малые…
Николай Петрович вышел на ветхий балкончик, обрамленный шуршащими на ветру листьями акаций. Душно. Совсем нечем дышать, хоть лето на исходе. И сердце жмет. Наверное, пора носить в кармане валидол.
Он осторожно перелез через шаткие перила и очутился на крыше. Возле чердачного окна, он знал, есть карниз, на который вполне можно присесть. С того места видна река до самой излучины. Мерно покачиваются на ее темной воде огоньки бакенов, громко шлепая лопастями, медленно выворачивает из-за острова буксир с длинной — на полкилометра — баржей. Хотел бы он сейчас оказаться на месте рулевого этого буксира: стой себе возле штурвала и смотри вперед. Русло у реки коварное, все в отмелях, но огоньки бакенов заранее предупреждают об опасности. А значит, смотри в оба и крути себе штурвал.
И что это его, сына машиниста паровоза и учительницы начальной школы, угораздило стать государственным мужем? Жил бы себе тихо и спокойно, преподавал в школе какую-нибудь не политическую, а давно всем известную науку, ту же математику, ходил по выходным в кино или в ларек пивка свежего с вяленой рыбкой попить. И думать ни о чем не надо. А то взял и взвалил на себя эдакую ответственность. Ну, а ответственный работник всегда и у всех на виду. За каждым его шагом не в бинокль даже, в подзорную трубу следят. Оступись только — и выбыл навсегда из строя под злорадные ухмылки бывших товарищей. Он вспомнил секретаря по пропаганде Иванцова. Пронюхал кто-то, что теща его оставалась в оккупации и работала у немцев машинисткой. Сходу разжаловали и из партии исключили. А тут, если дернуть за ниточку, непременно весь клубок размотается…
Да и его ли это сын?.. Если даже его, не может же он забрать его к себе, чтоб он рос вместе с Машкой?.. Почему не может? Да потому, что для этого нужно кучу формальностей преодолеть. Это во-первых. А во-вторых, придется расстаться и с квартирой, и с пайком, и еще много с чем. Был бы он один, тогда все это не так страшно — одному можно и в общежитии жить. Но ведь Маша тяжело больна, ей нужны хорошие врачи, усиленное питание. Да она попросту умрет, если придется ей жить такой жизнью, какой живет большинство советских женщин. Сын родился в результате трех ночей, проведенных
Все равно вряд ли бы что-то изменилось. Не мог он связать свою жизнь с Агнессой — это бы означало для него крах партийной да и, пожалуй, любой другой карьеры. Интересно, подумал вдруг Николай Петрович, а жена рулевого этого буксира верит в Бога? Может человек стоять у штурвала буксира, если его жена верит в Бога?..
Он посмотрел на циферблат часов, светившийся фосфорно-зелеными стрелками. Всего лишь полночь. Виктор приедет за ним в пять. Что ему делать целых пять часов?..
Он перелез назад через перила балкончика, стараясь не стучать каблуками по листам железа, которыми была покрыта крыша, и спустился вниз по скрипучей, шаткой лестнице.
На веранде одиноко горела свеча. Устинья сидела на сундуке, нанизывая на толстую суровую нитку твердые, едва начавшие краснеть ягоды шиповника. Николай Петрович обратил внимание, что все окна веранды оплетены такими вот бусами.
— Не спится? — спросила Устинья. — Может, кровать неудобная или жарко наверху?
— Нет, все в порядке. Просто обыкновенная бессонница, — сказал Николай Петрович. — Можно я с тобой посижу?
Устинья пожала плечами.
— Почему нельзя? Сиди на здоровье. И мне веселее. Как там моя Машка?
— В порядке. Жалею, что не взял ее с собой, хотя… — Он осекся. — У… этой женщины туберкулез. Ты знаешь об этом?
— Знаю. Когда я ее встретила, она кровью харкала. Сейчас ей получше стало. Бог даст, выкарабкается из этой ямы.
— Может, лекарства какие достать или доктора привезти?
— Не надо. Сама вылечу. Анджея же вылечила. Правда, у него был не туберкулез, но он уже, считай, на том свете побывал.
— Так значит ты…
— Да, я его давно знаю. Но больше ничего не скажу, хоть ты меня пытай. И без того слишком много сказала.
— Скрытная ты, Устинья… Юстина. Тебя же на самом деле Юстиной зовут, да?
Она молчала, ловко нанизывая на нитку ягоды, которые брала из большой корзины слева.
— Ладно, не буду. Расскажу тебе лучше про Машку. Она закончила третий класс на все пятерки. Но пишет с кляксами. Непоседа, Хочет стать балериной. Выросла за год на четыре с половиной сантиметра.
— Ты ее удочерил?
— Она теперь Соломина. Так будет лучше для нее.
— И для тебя тоже.
— Для меня тоже. — Николай Петрович тяжело вздохнул. — Скажи, а эта… женщина тебе не в тягость?
— Да она вроде бы спокойная. И работящая. Зимой вдвоем веселей будет. А ты против, чтоб она здесь жила?
Устинья опустила иголку с ниткой и уставилась на Николая Петровича почти напряженным взглядом.
— Не против я, пойми меня правильно, но ведь она в заключении была. По политической статье.
— Не бойся — об этом никто не знает.
— Но у нее на руке татуировка…
— Ну и что из того? Знаешь, что она означает? Отметила совершеннолетие в тюрьме. Я обязательно ее выведу. За зиму, думаю, сойдет.