Любка (грустная повесть о веселом человеке)
Шрифт:
И Любка старался следовать этим поучениям, тем более, что они были ему по душе. Только две занозы сидели в его памяти: не мог он забыть своего первого «мужа» — Михаила Петровича, да «мокрые дела» пугали его и вызывали неукротимую рвоту.
— Ты, Любка, все ж таки не настоящая воровка: и чего ты рыгаешь, когда кровь течет? — говаривал Черный.
— Не могу я глядеть, как человека убивают — ведь больно и страшно ему, а мне муторно и тяжко: ведь душу, душу насильно мы отнимаем!
— А ты думай как я — не человек это, а зверь, кровопийца, истукан каменный.
— А если ребенок, али старик слабый?
— А мы хоть одного такого убили? Я вот как иду на дело, всегда свою семью вспоминаю. В 22-м вкатились в нашу деревню «товарищи». Как стали выволакивать из погреба зерно, а ведь зима подходила, и нас, ребятишек, в семье было семеро, мал-мала… Мать моя завопила в беспамятстве да слабыми руками за мешок и ухватись,
Воровская профессия Любки требовала не только одеколона и духов, но и большой доли изобретательности и, скажем, не боясь этого слова, — смелости. К вечеру, когда загорались на улицах первые огни, Любка оканчивал прихорашиваться и наряжаться, пудрил щеки, напяливал на блестящие вьющиеся волосы лихой красный беретик и отправлялся в центр, к Охотному ряду или к Метрополю. Здесь он выбирал удобный и укромный угол, подальше от обычной толпы выставлявших себя напоказ проституток и педерастов, и терпеливо выжидал. Обычно долго ждать не приходилось: свежая румяная мордашка и округлые формы Любки быстро приманивали ловца. Как правило, на Любку клевали люди солидные, 40-50 лет, семейные товарищи, желавшие под вечер освободиться от нагоревшей за день похоти. Кавалер подкатывал к Любке, жеманившейся под каким-нибудь фонарем. Если «товарищ» на вид был по Любкиным понятиям «подходящим», т. е. денежным и хорошо одетым, Любка быстро соглашался и уводил его в глухие проулки Замоскворечья. Здесь он быстро находил кратчайший путь к заранее условленному подъезду, прятавшемуся в темном полуосвещенном дворе, и начинал подниматься по лестнице, как бы ведя жаждущего наслаждений «товарища» в свою квартиру. Но обычно даже до второго этажа дело не доходило: Седой, Щука или кто другой из малины возникал из тьмы, слышался сдавленный крик, быстрые глухие удары, и любитель ночных приключений либо пятился в одном исподнем, либо черной грудой окровавленного тряпья валялся на ступеньках парадного, чтобы утром стать темой для разговоров и пересудов всего квартала. Так и текла Любкина беспутная, бездумная жизнь до памятной сентябрьской ночи. Любка, как обычно, пристроился у Метрополя, где его уже многие знали как профессиональную жрицу любви, не подозревая об истинном поле. За время «работы» Любка пообтерся, стал более округлым, еще более женственным. Он давно уже и мысленно относился к себе как к женщине, да и был ею для всей воровской братии. Но ни разу с теми из мужчин, что клевали на его прелести, не испытал он желания пройти весь путь до конца. Зачем? Душа его по-прежнему принадлежала Мишке-фотографу, а тело делили между собой Седой да Черный. Иногда они ссорились из-за права быть с Любкой в постели. И это доставляло ему огромное наслаждение. Он глядел на их потные, разгоряченные лица и жаждал драки, крови из-за его, Любкиного тела. Но обычно до драки дело не доходило, и более мягкий — Седой уступал право не первой ночи Черному. Ласки обоих его любовников были жестокими, эгоистичными. И Любка часто, корчась от боли и унижения, тихо выл в мертвой тишине малины под храп очередного обладателя.
В этот памятный дождливый вечер Любка долго стоял, прижавшись к фонарному столбу на Театральной площади. Несколько раз к нему подходили какие-то незавидные клиенты. Тихо матерясь про себя, промокший Любка хотел было уже плюнуть и отправиться домой в теплую малину, но именно в этот момент около столба появился представительный пожилой мужчина под большим, старинного образца зонтом. Он повертелся около Любки, быстро воспрянувшего духом и выражавшего всем телом и лицом интерес и томление. Мужчина, наконец, преодолел смущение и спросил густым сипловатым басом:
— Не желает ли девушка пройтись под зонтиком по приятной погоде?
«Девушка» тотчас же прыгнула под зонтик и повела свою жертву старым маршрутом мимо Кремля и Василия Блаженного. Клиент, не жалуясь на погоду, молча шагал рядом, искоса поглядывая на Любку и приветливо улыбаясь.
У проходного темного двора Любка остановился на мгновение и скользнул в подворотню, направляясь к неосвещенному, заранее облюбованному подъезду. Как всегда, он стал медленно подниматься по лестнице, прислушиваясь к шагам неторопливо бредущего клиента. Неожиданно из темного простенка очередного марша на Любку метнулась чья-то большая черная тень. В следующий момент он оказался подмятым, скрученным и ведомым вниз но лестнице двумя синешинельными ментами. Они быстро выволокли не сопротивлявшегося Любку во двор, и он только вполглаза успел заметить, что другие синешинельные тащут чье-то тело по земле
Тихими, опасно притаившимися переулками ковылял Любка по Москве, высвеченной рыжим, осенним рассветом. Через заросли жгучей крапивы и терпко пахнущей полыни пробрался к знакомому пролому в заборе, облюбованному для возвращений еще прошлой зимой. Запах опасности, незнакомые шорохи насторожили и без того потрясенную душу Любки. Внезапно, с грохотом, сорвалась с петель наружная входная дверь малины. С матерными криками, воплями и стонами вылетали во двор мужские тела. Любка увидел, как трое ментов волокут Щуку, утирающего кровь, заливавшую правый глаз. Дальше пошла вся компания, но Черного с ними не было! Ликование Любки было непродолжительным. После небольшой заминки синешинельные вытащили во двор темный длинный предмет, оказавшийся безжизненным телом, укрытым холщевым мешком. И Любка с горестью заметил, что из прорехи безжизненно выпадает рука. На ее среднем пальце Любка успел увидеть знакомый серебряный с чернью перстень Черного.
Так кончилась, рассыпалась, развеялась утренним осенним ветром воровская малина, что была для Любки ночлегом и домом, тихим островом в его бурливой воровской жизни. Он лежал в крапиве и, странно, слез не было. Все выгорело, опустело в его душе. Где-то на самом дне зрела даже мучительная сладкая радость. Нет Черного, нет Седого, нет Щуки. Нет свидетелей его ночных унижений, нет кровавой связи и проклятой беспомощности. Снова и снова Любка вспоминал скрюченный палец Черного со знакомым перстнем и почти физически ощущал сладкую боль, что причинял ему злорадно ухмылявшийся Черный этим самым перстнем, когда его корявый палец проникал в Любкмну плоть.
VI
Весь день, до первых звезд, пролежал Любка в зарослях у пролома в заборе. Видел, как шастают по двору менты, вытаскивая воровские пожитки. Только убедившись, что последний грузовик с ворчанием прогрохотал по мостовой и скрылся в клубах сиреневой пыли, выполз Любка из своего зеленого укрытия и, прихрамывая, побрел дворами к Вокзальной, названной Комсомольской, площади. На немногие сохранившиеся у него рубли купил он билет, и понес его общий бесплацкартный вагон из Москвы на Волгу, в давешний городок, что после московской адской жизни казался Любке раем обетованным.
Мерно стрекотали колеса, словно полк шагал в ногу по железному мосту. Соседи Любкины один за другим засыпали, убаюкиваемые непобедимым ритмом движения. Напротив Любки прикорнула у окна гражданка средних лет, цепко ухватившаяся за плетеную сумку, пристроенную на коленях. Время от времени гражданка, вздрагивая, просыпалась и, пугливо озираясь, что-то щупала и проверяла в сумке. Для Любки, прошедшего начальную воровскую школу, эти движения были что для кота вид молока, налитого в блюдце. И фраеру было ясно, что в сумке у гражданки было что-то весьма интересное. Любка скрутил из носового платка нечто подобное кульку, запихнул в него свой рваный, пустой кошелек, пивную бытылку, валявшуюся под лавкой, спичечную коробку и стал терпеливо ждать. Вот гражданка отворила отекшие глаза, осоловело повела ими вокруг и, встрепенувшись, снова ухватилась за сумку. Успокоенная, она стрельнула прояснившимся взором прямо в Любкино лицо. Он уже был наготове.
— Сладко вы дремлете, тетенька!
— Да поезд-то укачивает. Словно младенца в люльке. Неволей заснешь! А ты куда, голубчик, путешествуешь?
— Да в Н-ск, — Любка назвал первый попавшийся в памяти город, — К родственникам на побывку.
— А, на сладкие пироги потянуло. Москва-то, она не мамка — даром не накормит!
Разговор весело замельтешил, подогреваемый ночной скукой и тишиной Улучив момент, Любка, указав на свой импровизированный узелок, попросил гражданку последить за «добром», а сам направился в туалет. Вернулся он минут через двадцать, внося в душное отделение вагона ночную свежесть.