Любовь не ищет своего (сборник)
Шрифт:
Две недели в Севастополе
Уже реакция характерна!
– Вы в Севастополе?! Ого!
Если бы я сказал в телефон: я в Туле или в Березовке Костромской области, то услышал бы в ответ безразлично-вежливое:
– Да? А.
А уж если бы: «Я сейчас в Париже» – куда, даст Бог, больше никогда не поеду (я там был один раз 36 лет назад), – то на Париж отозвались бы с пониманием, сочувственно, сказали бы что-нибудь типа «классно», «здорово», как о Египте или о Кипре. Выразили бы тем самым, что дело имеют с правильным, евростандартным человеком, который тело нежит на известных пляжах, а душу кормит не тяжелой отеческой пищей, но «престижным» набором впечатлений.
А вот Севастополь вызывает в первое мгновение удивление, и многое объясняется следующим тут же вопросом:
– Ну и как там люди? Какие у них настроения?
– Патриотические.
По
– Не знаю, – говорит, – кому верить. И чего тогда передают?
Он смотрит «Дождь» и слушает «Эхо Москвы». А я из Крыма вернулся. Слушал живых людей – не интервью, видел севастопольцев, читал объявления, рекламы и слова на стенах.
Еще иногда уточняют вопросы. Например, один наш работник спросил меня:
– Как там народ, недовольны?
– Недовольны? Чем же они недовольны?
Наверное, в моем переспросе прозвучала такая нота, что ему все стало ясно. Некоторое мое возмущение.
Для полноты картины важно то, что в течение года я вообще имею честь общаться по разным поводам с людьми разных, в том числе противоположных, взглядов. Что касается Севастополя, то одни с восторгом принимают твои слова, когда им говоришь, что город был и остается русским. Принимают как очень приятные вести. И их лица расцветают улыбками. А другие насупливаются и шипят, как накаленные пустые сковороды, когда на них попадают брызги. Про первых Ирина Прохорова сказала бы, наверное, что это те еще восторженные, что у них улыбки кровожадные. Как-то на «РБК-ТВ» она в беседе с Даниилом Дондуреем отметила, что в московском метро у людей лица агрессивные. Вот как? Я тоже езжу на метро… А, понятно, это, значит, и у меня агрессивное. Если двое наедятся чеснока (хочется по-старому сказать – чесноку), то им общаться ничто не мешает. Поэтому-то, вероятно, мне лица в метро кажутся симпатичными в основном.
«Нераболепствующим» – в либеральном понимании – людям, не могущим не презирать власть, считающим, что в массе своей российское общество переживает морально-мировоззренческий кризис, стагнирует, и при этих болезнях все же упрямо дистанцируется от цивилизованного человечества и сползает в тоталитаризм, одним словом, людям, естественно не принимающим отечественной кондовой узости, Михаил Ходорковский, будучи в Берлине, дал такое именование: «Европейски ориентированная часть российского общества». Ну, Ленин из Швейцарии.
Вообще, «ориенс» – это по-латыни восток. Правильнее было бы русских европейцев называть оксидентированными, потому что по-латыни запад – «оксиденс», нисходящее солнце. Получается: «Закатная часть российского общества». Сумеречная. Вестники ночи.
Братское кладбище
Севастополь – это тест, лакмусовая полоска. Да и весь Крым. А этот город особенно. «Севастос» – высокочтимый, «полис» – город. Августейший, величественный. В советское время его имя переводили иначе, развивая, вероятно, идею величия: город славы. Но действительно, история двух его оборон, 1854-1855 и 1941-1942 годов, говорит о немеркнущей славе. Подвиг защитников города в Крымской войне увековечен, волей императора Александра II, необычным Никольским храмом, пирамидальным, высоким, царящим над холмами братского кладбища. На кладбище покоятся русские адмиралы и генералы, офицеры морские и сухопутные, матросы и пехотинцы. Над могилами белые, словно выцветшие, колонны, на них бюсты военачальников. Стоят изящные часовенки, и рядом лежат громадные плиты братских могил. Склоняются над памятниками деревца, растет повсюду колючий южный кустарник, разбегаются в разные стороны мощеные дорожки, провеиваются холмы ветрами, пропекаются солнцем, омываются дождями и покрываются в зимнее утро недолгим снегом. Кладбище – книга, несуетный город живой памяти.
Туда, на братское кладбище, на северную сторону, из центра Севастополя, от Графской пристани, ходят катера. Набирают людей быстро. Молодежь их по-местному зовет смешно. Слышу разговор по мобильнику: девушке рядом кто-то звонит и интересуется, где она.
– Я в «кастрюле» сижу.
Курсируют студенты, школьники в этих «кастрюлях» каждый день, видят военные корабли, Михайловскую и Константиновскую батареи, Памятник затопленным кораблям. Привыкли? Не спрашивал. И о чем бы? Черно-синее море, а в другой день оно изумрудное, утром гладкое, к вечеру в барашках. Здесь оно всюду: и там, откуда его не видно. Оно уходит за горизонт, широкое и вольное, и им просто дышат, сидя на скамейке в безлюдном
Херсонес
И древний Херсонес мне говорил о том же. Мы пришли туда в один из самых жарких дней начала сентября: 36 градусов показывал термометр в городе. Небо без оттенков, синее, абсолютно безоблачное, море и впрямь черное, и на этом глубоком фоне белые колонны Херсонеса смотрятся как иллюстрация из хрестоматии по истории Древнего мира. Город этот врезается в море, подступает к нему вплотную, а море – к его укреплениям и домам. Кажется, что те таврические греки жили по щиколотку в воде. На холмах, за городом, собирали пшеницу, пасли коз, в городе выжимали масло и давили виноград. Воевали с местными племенами. Князь Владимир, спустившийся к морю с севера, ощутил, вероятно, тепло и влагу. Не степь раскаленная перед ним, в которой привык воевать. Цивилизация, в храмах благовония, люди умелые и речь звонкая, со словами, словно отточенными морем блестящими камушками: Докса Патри, ке Но, ке Агиа Пневмати, ке нун, ке аи, ке ис туе эонас тон эонон. Амин.
Херсонесу более двух с половиной тысяч лет. Обычно пишут в книгах и экскурсоводы сообщают, что он возник в V–VI вв. до Р. X., так давно. Нет – хочется возразить, – ему именно сейчас столько лет. Он как ветхий старец, как патриарх в молодой семье. А внешне как будто да: все у него в прошлом. Можно кино снять, демонстрируя исключительно работу археологов. А если поднять глаза, вон, рядом, километра не будет, в Карантинной бухте, которую когда-то облюбовали греки для своих судов, стоят военные корабли. Один, второй и еще мачты и антенны третьего, четвертого за ними. И постройки на том берегу бухты – XX столетия. Живет себе «старец» в людном месте: за остовами его стен, домов и храмов, за его узкими улочками и маленькими площадями совсем недалеко, на возвышенности, шумит Севастополь, снуют автобусики, торгует рынок. И к руинам Херсонеса спускается обычная современная улица, на которой на одной стороне воинская часть за забором, а на другой – сначала пятиэтажки, а потом, ближе к морю, коттеджи. Между ними ресторан «Белая гвардия».
Но с Херсонеса начинается то, что охватило и Севастополь, и Крым, и далекие земли на север, восток и запад от полуострова.
В культуре все, что существует, сделано кем-то. В природе все, что существует, скажут материалисты, возникло само собой. Но «самособойное» раскрывается не сразу, а проходит этапы. Вначале, по их гипотезе, был бульон – мировой. Из него повылезало многообразие форм. На примере любого растения и живого организма можно увидеть модель целого: сначала сжатость, нерасчлененность (зерно, живая клетка), а затем деление, развитие, расцвет. Это реализация внутренней программы, одинаковой в общих чертах для всех представителей данного вида: из зерен пшеницы вырастут при благоприятных условиях колосья пшеницы, а не тимофеевки луговой. Как назвать эту внутреннюю динамику развития на языке философии или теологии? Одним из значений термина «слово». Слово как совокупность последовательно развивающихся идей, подчиненных некоей организующей это развитие воле.
В культуре в основе и в процессе любого производства артефактов лежит именно так понимаемое слово. Здесь все очевидно. Нет замысла? И нет понимания, как его реализовать? Ну что ж, тогда ничего и не появится.
В природе мы видим, что как раз все появляется, но определенного рода люди никак не желают допустить саму мысль о нематериальной мысли (программе, внутреннем биологическом механизме), которая обладала бы еще и энергией. Ну а каким же иным образом маленькое зернышко пробивает асфальт и рвется к небу, на глазах превращаясь в ствол, выкидывая из себя ветки, покрываясь плодами? Это чудо природы, выросшую на дороге яблоньку, я видел когда-то давно в Ельце, на окраине города. Кончался сентябрь, на ветках висели дички, и трещины на асфальте разбегались от ствола, как лучи. Есть энергия, и есть план ее реализации. Что она, умная, что ли, эта сила? Да, умная, и она явно происходит из некоего планирующего центра. А сама яблонька – ствол, ветви и плоды, – нет, конечно, она не умная. Она всего-навсего материя, сегодня цветущая, а завтра в печи горящая. Как не умна бумага и черные буквы, переплетенные в одну книгу под обложкой, на которой значится, например: «Преступление и наказание». Черные буквы подобны пальцам, бегающим по струнам внимающего книге ума. Невидимая сила, расправляющая семена и зерна в благоухающие цветы и могучие деревья, зовется словом.