Люди песков (сборник)
Шрифт:
Разбудило меня тоненькое жалобное блеянье. Возле моей головы стоял ягненок и смотрел на меня, словно хотел что-то сказать.
— Что, дурачок? — спросил я, потрепав его за ушки. — Почему ты здесь оказался?
Он был как игрушечный. Даже свежее тавро на его ушках в виде буквы "Н" казалось фабричной этикеткой. Я вспомнил другое тавро — букву "Б" на ушах замерзшей овцы — и вздохнул.
За перо браться было еще рано, но все же я не выдержал и вытащил блокнот. С внутренней стороны обложки, как всегда, глянула на меня Садап. Этот блокнот с вклеенной в него фотографией — ее подарок. Внизу вместо дарственной надписи — "Пусть всегда буду я!". Ниже еще одна, моя: "Трудно, но попробую…" Дурачились. Как
Это у нас еще со студенческой скамьи. Привычка объясняться записками. Собственно, и начались наши отношения с записки, строгой и холодной как лед: "Товарищ Атаджанов! Почему вы не были на собрании?" Тогда мы в первый раз выбрали Садап в комитет комсомола, и она взялась за дело всерьез. Я послал ей в ответ шутливое объяснение: мол, был очень занят, писал поэму о несчастной любви рядового комсомольца к члену комитета. И тут же, с ходу, набросал начало этой поэмы… И началась у нас с Садап война! Ох, как мне доставалось от нее! Она безжалостно вытаскивала на всеобщее обозрение все мои слабости, предварительно обобщив их на принципиальной основе. Стоило мне пропустить лекцию — и я уже оказывался в лодырях, на которого государство зря тратит деньги; стоило провести со знакомой девчонкой вечер в парке — и я уже был едва ли не аморальный тип… Не отвечая на обвинения, я посылал ей главу за главой все ту же дурашливую поэму о трагической любви рядового комсомольца; не помню содержания, остались в памяти лишь строчки, которыми начиналась каждая глава: "О, снизойди ко мне, мой комсомольский бог! Дай мне любви хотя б один глоток!" Эти строчки почему-то особенно бесили Садап. Потом мы оба поняли, что причина этой войны — любовь, что деваться нам от нее некуда. Для друзей наша свадьба была как гром среди ясного неба. "Одумайтесь! — говорили они. — Вы и сейчас не хотите уступить друг другу ни в чем. Что же будет после свадьбы?" — "Вам нравятся тихие и покорные? — отвечал я. — Вот и женитесь на них. Только вам с ними и сейчас скучно. Что же будет после свадьбы?"
За три года мы поссорились с Садап всего-навсего дважды. Сначала из-за модной повести молодого писателя, которую одни дружно хвалили, а другие столь же дружно ругали. Садап оказалась среди вторых, а я — среди первых. Впрочем, дело, конечно, было не в повести. Заспорив, сгоряча мы наговорили друг другу немало обидных слов. Она, записав автора в злопыхатели, присоединила к нему и меня, а я, разозлившись, обозвал ее ханжой… Она меня в ответ — идейно отсталым человеком, потому что я не вижу наших достижений. Я выхватил из ящика пачку своих репортажей о замечательных людях, бросил перед ней на стол и закричал, что писать о достижениях гораздо приятнее, но замалчивать недостатки — общественное преступление… Ну и так далее. Не разговаривали мы друг с другом целый день, и спать Садап ушла в другую комнату…
А второй раз — это уже по моей вине: я ее приревновал к одному типу, и совершенно неосновательно. Два пасмурных дня за три года — это, я считаю, немного. Тем более что в остальное время над нами всегда ясное небо! Так что сильно ошиблись те, кто пророчил нам семейные неприятности. Правда, Садап?
Я смотрел на ее фотографию и думал о том, что каким-то странным образом наши отношения тоже оказались связанными с репортажем, зарождающимся в сознании. А вот записи в блокноте о поездке с Касаевым я почему-то пролистал без особого интереса, задержавшись лишь на одной, на которую прежде не обращал внимания.
"…Еще издали я заметил
Касаев, заметив изуродованную рощицу, потемнел лицом. Подъехав к ней, он кинулся поднимать поваленные деревца, которые еще могли ожить, утаптывая вокруг них песок, чтобы они держались вертикально. Мы выпрямили несколько деревьев, но что было делать с остальными, расщепленными тяжелыми траками? Я видел по губам Касаева, как он беззвучно ругается. Однако, когда он повернулся ко мне, лицо его было спокойно. "Отношения у нас превосходные! — ответил он. — Мы всегда готовы прийти друг другу на помощь. Мы дружим и с геологами и с газовиками. Бывает, конечно, всякое, сам видишь… Но обобщать не надо!"
За то время, что я спал, а потом просматривал записи, чабаны успели достроить агыл и теперь отгораживали в нем закут, особо плотно укладывая ветки саксаула, чтобы не осталось в изгороди ни щелочки. Ветер стих. Начинался рассвет.
Все едва держались на ногах, а один из парней то протягивал к костру замерзшие руки, то размазывал слезы по грязному лицу. Первый раз в жизни я увидел, как плачет мужчина. Зрелище, надо сказать, отвратительное!
У входа в загон толпились усталые голодные овцы. Они словно безмолвно спрашивали нас: скоро ли мы закончим? Но вот наконец последняя ветка саксаула уложена в изгородь.
— Впускайте! — распорядился Каратай-ага.
— Будем считать? — спросил Орамет.
Не ответив, тот тяжело опустился на корточки перед входом. Орамет открыл дверцу. Овцы, привыкшие к подсчету, несмотря на нетерпение, неторопливо стали входить в загон. Каратай-ага осматривал каждую из них; порой он кидал несколько слов подпаску, и тот отводил овцу в закуток. Скоро там оказалось десятка полтора овец. Я обратил внимание, что в отличие от других они то и дело тянулись мордами к копытцам, как бы стараясь лизнуть их. На ногах, чуть выше копыт, шерсть у них вся вылезла, словно ее выщипали, и голая кожа, ободранная твердой снежной коркой, багровела в отблесках костра.
Орамет скрипнул зубами, увидев пораненные ноги овец, и гневно уставился на подпаска. Тот виновато потупился.
— Принесите лекарство и бинт! — приказал Каратай-ага.
Орамет с сомнением качал головой, помогая старику смазывать белой мазью и бинтовать ноги овец.
— Все равно не выдержат! — пробормотал он. — Только измучаются.
— Если бы в госпитале относились к раненым, как ты, — сказал Каратай-ага, — не сидел бы я сейчас перед тобой… Посмотри, что с ней? — продолжал он, кивая на белолобую овцу с перебинтованными ногами, которая подошла к выходу из закутка и принялась требовательно блеять.
— Ягненка своего зовет, — объяснил Орамет. — Из мазанки. Кормить пора.
— Возьмем ее с собой, — распорядился Каратай-ага.
Мы вернулись в мазанку, когда совсем рассвело.
Я пропустил чабанов вперед и, прежде чем войти, окинул взглядом небосвод в надежде увидеть на нем черную точку вертолета. Но небо, покрытое белой рябью облаков, было пустынным.
В мазанке, разметавшись, постанывая, спали непробудно и тяжело парни, присланные из совхоза. Они не проснулись, когда мы вошли, не проснулись бы даже, если бы на них обрушилась крыша.