Люди советской тюрьмы
Шрифт:
— Самодержавной монархией или единоличной диктатурой.
— В первом сомневаюсь.
— Почему? Диктатура и монархия естественные и проверенные тысячелетиями явления в жизни государств и народов. Все остальное, вроде парламентов и верховных советов, искусственно, недолговечно и вообще бутафория. Кстати, еще Ленин сказал когда-то: "Если нам, потребуется, то мы посадим на престол царя". Так вот: монархия или диктатура.
— Но ведь у нас уже есть диктатура.
— Какая? Пролетариата? Это кремлевское вранье.
— Нет, сталинская.
— Сталин не диктатор.
Шабалин постучал пальцем по столу.
— Он глупее вот этого моего стола. В моем столе, в следственных делах хранятся слова и мысли некоторых умных людей. У Сталина этого нет. Он не любит умных людей, не советуется с ними, не собирает их мысли и слова. Он даже не понимает, как глупы его речи, которые для него сочиняют другие, сочиняют, выражаясь языком энкаведистов, вредительски.
— С какой целью?
— Чтобы показать слушателям: "Смотрите, какой это дурак". Да и в Кремле-то его называют ишаком. Вероятно, есть за что.
— Вы утверждаете, что Сталин не диктатор. Тогда, кто же управляет страной?
— Партийный коллектив. Кремлевская кучка. ЦК ВКП(б).
— Но из ваших предыдущих слов можно сделать вывод, что подобное управление противоестественно.
— Да. Оно обязательно сменится монархией или диктатурой. Кремлевцам в конце концов надоест душить, травить и расстреливать друг друга. Кроме того, учтите, что воспитатели рабства сами подпадают под его влияние. И наименее подверженный ему, сохранивший больше индивидуальности, чем другие, несомненно станет диктатором или царем над ними. Впрочем, до тех пор, пока его не прикончит другой.
— Когда же произойдет смена власти? Скоро?
— После победы кремлевцев над двумя враждебными им мирами.
— Над двумя? Какими?
— Гитлеровская Германия и фашистская Италия — это один мир, остальные капиталистические страны — другой. Три таких разных мира не смогут долго жить рядом в одном.
— Значит, по-вашему, скоро будет война?
— Будет несколько войн и закончатся они последним
решительным боем. Шкура и власть используют все средства, чтобы выиграть его. Они будут пулеметами гнать бойцов вперед, гнать без пощады и жалости; им постараются внушить, что страх сзади страшнее страха впереди. Нынешняя чистка — одно из средств воспитания людей страхом.
— А вдруг народ не захочет воевать за шкуру и власть?
— В таком случае мы опять упираемся в… сапоги. Но думаю, что этого не произойдет и шкура, охраняемая властью, выиграет последний решительный. У нас воспитание страхом и техника принуждения развиваются и совершенствуются чрезвычайно успешно. Кроме того, шкура и власть обладают небывалым до сих пор аппаратом пропаганды, который в последнем решительном сыграет огромную роль. Те же, кто посмеет противиться страху, принуждению и пропаганде, будут уничтожены. Шкура не остановится перед уничтожением целых наций. Евреев, например…
— Евреев?! — невольно
— Да, — с усмешкой подтвердил следователь. — Евреев не обезволишь и не перевоспитаешь. Они собственники и фанатики.
— А как же Каганович, занимающий такой пост в Кремле?
— Лазаря Кагановича там хранят специально для будущего антисемитского судебного процесса. Он очень удобен в этом отношении: у него много родственников. Все они будут использованы шкурой для подготовки вспышки антисемитизма на земном шаре…
Он помолчал.
— Зачем вы мне все это говорите? — спросил я.
— Так… Иногда хочется откровенно поболтать…
Следователь встал из-за стола, прошелся по комнате и, устало зевнув, произнес:
— Да-а! Разговорились мы с вами о совсем ненужных и опасных для вас предметах.
— И для вас, — добавил я.
— Подобные разговоры с подследственными для меня теперь ничего опасного не представляют.
— Почему именно теперь? — спросил я.
— Потому, что, — ответил он, помедлив, — меня тоже скоро посадят в тюрьму и мне… все равно. Моего брата, преподававшего в Высшей пограничной школе НКВД, неделю тому назад арестовали, как ставленника Ежова. С делом брата связывают и меня. А для нас, энкаведистов, арест часто кончается расстрелом или концлагерем, что хуже расстрела.
— Но ведь вы, не дожидаясь ареста, можете заблаговременно того…
— Чего?
— Сбежать.
— Куда?
— Сначала из управления НКВД, а потом, например… за границу.
— До границы далеко, а в СССР меня все равно разыщут. Я уверен, что за мною уже установлена слежка. Нет, возможность побега исключается.
— А в горы? К абрекам. До них путь недалекий.
— Таких, как я, абреки не принимают. Единственное, что мне осталось, это ждать ареста. Вот поэтому-то я и говорю с вами откровенно.
— Что ж, гражданин следователь. Мы почти в одинаковом положении. Я уже сижу, а вы собираетесь сесть. Так что, никакие разговорчики нам действительно не страшны.
— Значит, не боитесь? А если я наш разговор запишу в ваше следственное дело? С провокационной целью. У нас ведь и такие вещи практикуются.
Я равнодушно махнул рукой.
— Записывайте. Я не боюсь довеска к приговору. Думаю, что не выдержу за решеткой больше десяти лет. А меньше мне не дадут. Поэтому на любой довесок согласен.
— Все-таки я советую вам в камере держать язык за зубами. Может быть, вы и выйдете из тюрьмы.
— В концлагерь?
— На волю.
— Вряд-ли.
— Не надеетесь?
— Нет. Врагов советской власти на волю не выпускают.
— Теперь, после ежовщины, из тюрем выходят всякие. Даже враги.
— Это правда?
— Да. Не выпускают только друзей советской власти.
— Почему так?
— Не могут их найти среди заключенных. Каждый друг советской власти, попав за решетку, очень быстро превращается в ее врага… Ну-с, пожалуй, на сегодня разговоров хватит. Ваше дело я постараюсь закончить до моего ареста. Вызову вас через несколько дней. А там… посмотрим…