Люди советской тюрьмы
Шрифт:
Из этого тяжелого забытья меня вывела, просунувшаяся ко мне из двери, физиономия Мити. Она крикнула мне прямо в ухо:
— А ну, давай проснись!
Вскочив на ноги, я накинулся на него:
— Ты, что твердишь, как попка-дурак: давай да давай? Других слов у тебя нет, что-ли?
Митя попятился назад. Я вылез из комнатушки и, надвигаясь на него, спрашивал в приступе злости:
— Человеческих слов у тебя нет? Ну? Говори! Он пятился и бурчал:
— Ну, ты не очень! А слово "давай" самое, что ни на есть, тюремное. Поскольку я тюремщик, то и
Я представил себе Митю в роли педагога и невольно рассмеялся. Он удивленно спросил:
— Давай… чего зубы скалишь?
— Да вот подумал, какой из тебя педагог выйдет и смешно стало. Эх, ты, пи-дагог, — передразнил я его. Энкаведист махнул рукой.
— Ладно. Давай, пошли!
— Куда это? — На освобождение…
Одна неожиданность за другой валились на меня. Слова об освобождении сменились "собачником", а теперь? Опять слова? Я недоверчиво взглянул на энкаведиста.
— Это правда? — Ну-да.
Он порылся в кармане и вытащил оттуда небольшую бумажную пачку.
— Тут твой паспорт, справка и деньги.
— Какие деньги?
— 36 рублей 40 копеек. На проезд по железной дороге. До того места, где тебя арестовали. У нас каждому освобожденному полагаются проездные… Давай, проверь.
Но мне в тот момент было не до проверок. Единственное чувство охватило меня всего. Это была не радость, не жажда жизни, не стремление поскорее вырваться на свободу, а чувство глубочайшего удовлетворения тем, что судьба моя, наконец-то, решена.
Облегченно вздохнув, я сунул бумажную пачку в карман, но Митя настойчиво повторил:
— Нет, ты давай, проверь! Чтоб, значит, потом ничего такого не было. А то еще скажешь, что в НКВД твои деньги зажилили. И свой сидор, — вон там у двери, — проверь тоже.
Я посмотрел по направлению его жеста. В углу у двери валялся мой тощий вещевой мешок. Проверив, для успокоения митиной совести, документы и деньги, я развязал "сидор". Там лежали все мои немногие тюремные вещи, заботливо и аккуратно уложенные холодногорцами. Мысленно поблагодарив их за это, я еще раз пожалел, что мне не дали проститься с ними. О следователе же Шабалине, выполнившем свое обещание, я вспомнил позднее; благодарен ему до сих пор за освобождение и жалею, что ругал его, сидя в "собачнике"…
К внутренней стороне моего мешка был пришит белый лоскуток с крупно написанными на нем карандашом буквами:
"Желаем поскорее выйти на волю. Холодногорцы".
Энкаведист заметил его и, оторвав, спрятал в карман. Моя попытка воспротивиться этому никакого успеха не имела. Оттолкнув мою руку, он заявил мне:
— Давай, не нарушай правила внутреннего распорядка! Выносить записки на волю заключенным не разрешается.
— Так я уже не заключенный! Меня же освободили! — воскликнул я.
— Это, конечно, верно, — согласился Митя, — а только ты шибко не радуйся. Освобожденные с 58-й статьей долго на воле не гуляют. Все равно обратно вернешься. Правило у нас такое… Ну, давай, пошли!..
Он провел меня по заснеженному двору
— По затылкам равняйсь! Руки с за спины не вы-най! В стороны не гляди!
Митя отпер ключом калитку ворот. Перед нами выросла фигура часового на улице.
— Кто идет?!
— Тут освобожденный, — коротко объяснил ему Митя.
— Предъявите справку об освобождении, — потребовал часовой.
Придерживая левым локтем винтовку, он при свете карманного фонарика прочел мою "путевку в жизнь" и, возвратив ее мне, сказал:
— Можете идти, товарищ… Митя крикнул мне вслед:
— Бывайте здоровеньки! А в случае чего, давайте, вертайтесь к нам. Местечко всегда найдется!
Я не успел ничего ответить ему. С лязгом захлопнувшаяся железная калитка вытолкнула меня на обледенелый тротуар.
Глава 11 ПОЭМА О БЛИЗКИХ
Зимний воздух был подобен вину: крепкий, хмельной и кружащий голову. Я глотнул его полной грудью и, сразу опьянев, схватился рукой за стену. После тюремных камер, следовательских кабинетов и "собачников" нелегко было привыкать к свежему воздуху; он пьянил меня и вызывал головокружение.
Ко мне подошел часовой.
— Товарищ! Здесь стоять не разрешается. Пройдите на другую сторону улицы!
Пошатываясь, я послушно перешел через дорогу и стал там под густым каштановым деревом, покрытым пышной шапкой снега.
Февральские предвечерние сумерки сгущались в тихий и теплый вечер, предвещающий оттепель. Крупные снежные хлопья медленно плыли сверху, покрывая чистой белизной широкую ленту дороги, протянувшуюся с холма вниз, к городскому вокзалу.
Улица, на которой я стоял, против дома управления НКВД, называлась Комсомольской. И мне было странно и жутко, обидно и противно от мысли, что в такой, светящийся белизной снега, чистый вечер могут существовать, какая-то Комсомольская улица и дом на ней, в котором мучают и убивают людей и из которого я только что вырвался на свободу.
1. Мать, каких много
Прислонившись спиной к стволу каштана, я ждал, когда пройдут мое опьянение воздухом и головокружение. Они проходили медленно, сменяясь приливом сил и бодрости.
Вдруг откуда-то сбоку раздался женский голос, мягкий, просящий и слегка хрипловатый: —Сынок!..
Я рванулся на голос. Мне показалось, что меня зовет моя мать.
Из ближайшей ниши ворот вышла женская фигура и направилась ко мне. Когда нас разделяло не больше трех-четырех шагов, я, всмотревшись в нее, с разочарованием убедился, что это не моя мать. Предо мною стояла незнакомая пожилая женщина в стареньком деревенском полушубке и платке, надвинутом до бровей.