Люди сверху, люди снизу
Шрифт:
Итак, Аннушка поселилась в комнате с северной бабой: та баба приехала в Москву из-под Якутска. Звали ее Нинка. Вопросы литературы и филологии мало занимали ее, а то, что поступила, - так никто со свечкой на вступительных не стоял: сошло. Больше всего Нинка мечтала выйти за богатого еврея: "Я еще буду жить вот у этой звездочки!!!" - высокопарничала Северная, устремляя указательный палец левой руки с обломанным ногтем, покрытым дешевым перламутровым лаком, по направлению к кремлевской звездюлине, торчащей куда ни глянь, если сворачиваешь к библиотеке.
У Аннушки, привыкшей ошибочно считать семьей тех, с кем живешь, не было в то время особого выбора в смысле людей - или она еще об этом не подозревала; Нинкина же манера общения - грубоватая, матерно-добрая, хоть и резко контрастировала
Аннушка же, сбежавшая из дома и оказавшаяся практически без средств к выживанию в экстремальных столичных условиях (стипендия), кормилась периодически на Нинкины "северные" бабки, благодаря чему содержала себя в прекрасной худощавой форме. Кормились Нинкиным хавчиком по случаю и другие студенточки - Нинка сказалась нежадной с точки зрения тушенки, колбасы и картошки, и все же... родительские деньги были вовсе НЕ ТЕ, которые ей хотелось бы иметь: Нинка мечтала о богатом еврее, который в одночасье решил бы все ее проблемы и прописал в третьем Риме во веки веков, аминь.
В универ Нинка ходила первый семестр исправно, но вскоре затосковала: "Ты понимаешь, жизнь проходит...
– говорила она Аннушке, ковыряющей вилкой ее тушенку.
– Проходит, чуешь?!" Аннушка, похоже, еще не чуяла. А если и чуяла, то нечто другое: ритм города, запах театров, куда можно сходить совсем задешево, если сидишь на галерке; чуяла бело-желтую стареющую консерваторию и голубей около памятника талантливому гею, чуяла обнаруженный случайно (сессия, депресьон, минус двадцать) клуб КСП во дворе на Осипенко (хотя барды уже начали раздражать ее предсказуемым нытьем о фантомах великих утопий), чуяла стиль в Музее кино, воздух Третьяковки, дух Пушкинского, пыль и аромат Музея Востока, чуяла огромадные книжные, которых в городе N и в помине... Аннушка впитывала в себя все подряд и, как ей казалось, проживала отрезки от сессии до сессии не совсем зря, так что мучительно стыдно за бесцельно прожитые как-то так особо не было. Впрочем, всегдашняя Аннушкина тяга к удовольствиям Майи, про которую она тогда и слыхом не слыхивала, приносила и ей некоторые недетские проблемы, как-то: "контрацепция" с помощью мини-аборта на втором курсе, трихомониаз с гонореей на третьем, запятая... Однако ЭТА сугубо физиологичная жизнь, тоже имевшая право на существование, шла вторым планом - параллельно Той, что всегда была на первом.
Она много читала; почти никогда не пропускала любимых лекций по зарубежке и истории искусства. Аннушка несмотря ни на что не сроднилась еще с тем глухим цинизмом, так часто разламывающим зеленую душу на самом ее интересном месте лишь потому, что, будто бы, все это уже было. Вовсе нет! Аннушка играла в свою игру ДЛЯ СЕБЯ; она знала, что придет Ее Время, и вот тогда... из слез, из темноты... не внемля увереньям бесполезным... Барышни же, мечтавшие из грязи в князи немедленно и без-воз-мезд-но, вызывали в Аннушке улыбку, причем достаточно печальную, да и такие относительные в этом случае понятия как "грязь" и "князь" виделись ей несколько размытыми: что считать первым, а что - вторым? Неужто лучше продаться какому-никакому уроду (возможны варианты), вылавливая оного, как щуку в проруби или в кафе (но можно и на улице или в метро, если повезет), приговаривая мантрообразно, только без четок: "Ловись, рыбка", а потом полноправно осесть у урода (возможны варианты) в доме под видом любящей и нежной девицы, утомленной жизнью и до одурения тянущейся к знаниям, а поэтому и оказавшейся в Москве, но в общаге. Ах, как не равна жизнь, но ведь она-то, Она-то достойна другой, лучшей Истории, она же заслуживает... и рыбку съесть, и... Нет, безусловно, она не такая, как все, она особенная; ждет трамвая она... вот только совершенно нечем заплатить за проезд - ну, если только
– ВСЮ МОСКВУ; а как будут завидовать подруги: "Какую щуку она подцепила на свой клитор!".
Без особой периодичности Аннушка поарывала в общаговскую подушку, - да и кто не поарывал, положа - у кого что есть - на сердце, в общаговскую подушку? Очень тошно Аннушке приходилось временами, но так, как ОНИ - бабы тульские, рязанские, смоленские или северные, она не могла, а если и чуть-чуть могла - то лишь по какой-то стадной ошибке или от безысходности, а скорее, от бездыханности. Как-то раз она устало сказала Нинке, будто считает ниже своего достоинства* сидеть в баре и "цеплять разнокалиберных щук, способных решить ее многочисленные мат/жил проблемз". Нинка ни с того ни с сего окрысилась: "Ты, значит, считаешь, НИЖЕ. А мы все, значит, тогда кто? Мы-то не считаем, что НИЖЕ!
– она казалась задетой за живое. - Ну, ты сказала, блин... Ниже... Ты-то сама из себя что представляешь? Подумаешь, Набокова она читает! Этот Набоков тебя в Москве пропишет, да? Читай-читай. Папа с мамой научили? Умница!".
В универе Аннушку в общем-то любили, но если и не считали за белую ворону, то за черную не принимали также. Скорее, в ней видели крашеную, чужую среди своих. Аннушка не стремилась специально выделяться из среды однокурсниц, как это часто произвольно случалось у провинциальных барышень или непроизвольно - у мампаповских столичных штучек, через одну замурованных в золотое, и напоминающих от этого обилия блесток довольно безвкусное елочное украшение. Инакость произрастала у Аннушки изнутри, сама собою, как "люблю" - любимому, и Нинка, связавшаяся тем временем с "черным человеком", торговавшим фруктами на Черемушкинском рынке, доставала ее: "Интеллигентка бесплатная! Я вот пойду щас к Саидову, он мне денег даст. И фруктов. И шампанского купит. А тебе кто денег даст? Ты чьи фрукты жрать будешь? Набокова?"
Аннушку впервые в жизни попрекнули куском. Это она-то - ОНА, КОТОРАЯ...
– это был легкий шок. Аннушка наша долго шла по Москве, кусая и без того обветренные губы; было очень холодно, но Аннушка этого не замечала. Снег падал на и сквозь нее, впрочем, очень нежно; но, несмотря даже на этот нежный снег, совершенно некуда было деться - да и куда можно деться в двадцать лет в таком родном и одновременно в таком чужом многомиллионном пространстве - особенно когда живешь в общаге, смысл совершаемых действий не очень ясен, а стипендия у тебя с гулькин уй?
Все в одночасье осточертело Аннушке: театры, музеи, книжные магазины и бутики, куда она иногда заглядывала, чтобы подсмотреть новый фасон. Осточертел позеленевший Пушкин на Пушкинской, Есенин на Тверском, Репин на Болотной, Тургенев на Тургеневской, а Ахматовой на Третьяковке тогда еще не было... Осточертели эскалаторы, люди, "леди", оптовые рынки с продуктами подешевле, универ с вечными зачетами и панковским трепом в курилке, за которым не стояло ничего, кроме самого трепа... Осточертела анаша, которую приносила от Саидова Нинка, и от которой, накурившись, ехала не в том направлении крыша, а с утра был "сушняк" похлеще, чем от водки...
– впрочем, водка тоже надоела.
Совершенно замерзшая, вернулась Аннушка в общагу да встала с сигаретой у окошка: случилась пятница, тринадцатое. Благоразумно не колдуя, Аннушка решилась ехать на историческую родину - в город N; она еще не знала зачем...
Новый абзац.
...А город N заносило снегом; а места этого и в помине не было в "Городе N" у Майка! Аннушка, сошедшая с электрички, огляделась: все в округе как будто уменьшилось, съежилось, захлебнулось самим собой - или это оттого, что метель? Аннушка перекинула джинсовый рюкзак с одного плеча на другой и побрела к засыпанным белым трамвайным путям. Трамвай не приезжал долго, и масло на рельсы Аннушка не лила. Всю дорогу дышала она на замерзшие пальцы и терла ладонью о ладонь, а через пятнадцать минут уже звонила в ту самую дверь, за которой прошло ее удивленное детство и начало неопределенной по настроению юности. Открыл Виталька, повзрослевший и похудевший: Привет. Привет. Тетка Женька умерла.