Люди сверху, люди снизу
Шрифт:
Аннушка оперлась о стену и сползла вниз; в коридор вышли родители мамо, кашляющая, совершенно разбитая, как будто постаревшая, и папо с вечной папиросой: "Вчера". В голове Аннушки мгновенно пронеслось: вот тетка Женька в красивом цветастом платке напевает "Эти глаза напротив", а на столе бутыль с ее любимой сливовой настойкой; вот тетка Женька с собакой Виттой срезает с грядки разноцветные астры; вот тетка Женька, выносящая Аннушке несколько красноватых бумажек с портретами виленина, на которые можно купить билет из города N и просуществовать в City месяц, а вот... Аннушка позвонила Гертруде, и после похорон вернулась с нею же в Москву, чем вызвала невысказанное недоумение родителей, даже не сообщивших ей о смерти любимой тетки: "А чего ты вообще приезжала-то?" - промолчали они так, и Аннушка поняла, что домой больше не вернется.
...Но что-то нужно было делать. "Kann er was*?" - спрашивал когда-то Шуберт, сидящий за кружкой пива в "Венгерской короне", про каждого входящего в заведение,
СОМНЕНИЕ РЕДАКТОРА: если это слово обозначает не фиговое дерево или его плод, то оно имеет разговорный или даже грубый характер. А слово это как раз и обозначает не дерево и не плод... М-да... Вычеркнуть или оставить? Вообще, у нас не принято...
Вернувшись в общагу после похорон (при выносе гроб с теткой Женькой едва не переворачивают, задев об узкую стену подъезда, мерзлую землю на кладбище роют экскаватором. Гертруда рыдает, и слезы на ее щеках, замерзая, звенят), Аннушка попала на пьянку, регулярно практиковавшуюся в их комнате. "КТО СКАЧЕТ, КТО МЧИТСЯ ПОД ХЛАДНОЮ МГЛОЙ?
– беспрерывно пульсирующая триолями музыка Шуберта стучала у Аннушки в висках, заглушая голоса.
– ЕЗДОК ЗАПОЗДАЛЫЙ, С НИМ СЫН МОЛОДОЙ...". Она встала около двери, расстегнув неновую шубу из давно почившего крашеного козла, поставила на пол сумку и тоскливо оперлась о косяк. Люди Аннушкино явление заметили не сразу, и та довольно долго разглядывала их будто со стороны, словно увидев впервые пьяные и в общем-то чем-то красивые лица, искаженные, как оспой, похотью. Аннушка подглядела в ту секунду нечто большее, чем просто можно было подглядеть, стоя вот так: оперевшись о косяк двери, расстегнув неновую шубу из давно почившего крашеного козла. "К ОТЦУ, ВЕСЬ ИЗДРОГНУВ, МАЛЮТКА ПРИНИК; - что ты можешь?
– ОБНЯВ, ЕГО ДЕРЖИТ И ГРЕЕТ СТАРИК..." Впрочем, это удивительное состояние, когда ты "просвечиваешь" одушевленные предметы, как флюорография просвечивает пораженные легкие, и продолжалось-то долю секунды: именно эту долю Аннушка запомнит на всю катушку.
Бабы тульские, смоленские, рязанские, etc, жрали белую горькую жидкость. С ними жрал ее и любовник Одной Из - Сергей, служивший когда-то в Афгане, а потом в Чечне. Пыльным ветром унесло того когда-то из снежной Москвы в другой климат на заработки и острые ощущения.
СОЛО РЕАНИМАЦИОННОЙ МАШИНЫ: далее всевозможные комментарии, не имеющие прямого отношения к сюжету, будут лишь утяжелять текст, хотя их число и сократится. Пока же автор ничего не может с этим поделать.
Одна Из спала с ним, без особого, впрочем, желания, за что Сергей покупал ей сумки, сапоги и прочую дребедень на дешевом Лужниковском рынке.
Сергей всегда приносил с собой еду и питье, на которые так часто не хватало иногородним студенточкам, приехавшим изучать всевозможные филологические "ню" в полном столичном объеме. Иногда взгляд Сергея делался будто бы стеклянным, и Аннушка в такие моменты в глаза его смотреть не то что боялась - не хотела. Тогда-то этот человек и пел на афганском - всегда одно и то же. Мелодия песни той была заунывна, а слова неясны и оттого казались сказочными:
Мароби бо,
Баройе ойхерим бор,
Гузаштахор, гузаштахор,
Дарджо мани ту джое сарнавейс,
Ла-ла-ла-ла...
Так пел Сергей, и так подпевала ему Аннушка, как подпевала когда-то одному богатенькому мальчику Гене, по-настоящему - Гдалию, также приходившему к Одной Из. Но Одна Из встречалась с ним не за вещи, а за рубли, хотя Гена, как и все прочие, приходил в общагу с едой и питьем. Пели Аннушка с Геной каноном, вызывая смутные улыбки присутствующих, цепляя все и вся тоскливой еврейской мелодией и снова - непонятными, а оттого как будто сказочными, - словами:
Шалом хаверим, шалом хаверим,
Шалом, шалом.
Ле итрайот, ле итрайот,
Шалом, шалом.
Аннушка выпила в вечер приезда из провинции немерено и легла спать в грязной прокуренной комнате № 127 с намерением изменить свою жизнь во что бы то ни стало; слава какому-нибудь богу, ей не приходило в голову изменить мир. Как в тумане, проплывали перед Аннушкой прям-таки лубочные картинки ее столичного быта, к которому она когда-то так рвалась: прохладный ученостью универ; читалка, где подолгу просиживала Аннушка за толстенными томами чьих-то классических слов и смыслов, чаще всего не зная, зачем и понадобятся ли ей эти слова и смыслы так явно, чтобы истратить на них пять молодых лет; паркетные полы и коридоры, коридоры, коридоры с толстыми дверями, вскрывающими вены высоких аудиторий; галерка, где можно легко задремать в случае бессонной ночи; разнокалиберный веселый или замороченный студенческий люд, деловитые педагогини в серых и черных юбках, преимущественно очкасто-одинаковые; седые профессоры, поглядывающие на студенток; студенты, поглядывающие на студенток с тем же профессорским порохом, но с большим пофигизмом по случаю молодости;
И вот на этом самом месте героиня спотыкается об автора-мужчину, бесцеремонно разлегшегося на страницах ей посвященного текста. "Какая наглость!" - думает героиня, не имея права голоса. Вместо нее голос подает автор-мужчина, напоминая, что давно де не было в сюжете Игры. Умолкнув на минуту, он умничает и начинает цитировать: "Художественное произведение, раз созданное, отрывается от своего создателя; оно не существует без читателя; оно есть только возможность, которую осуществляет читатель"*. И так далее до тех самых пор, пока ТЕНЬ г-на НАБОКОВА не затыкает ему рот. Женщина-автор, не оглядываясь на корректно дышащего в спину редактора, грустно усмехается: "Плевать мне на художественное произведение, пусть даже и от кутюр! Дело-то в том, пис-сатель, что героиня наша ненавидит, сорри за оскомину, банальность. Она счастлива ровно настолько, чтобы считать себя чуть-чуть несчастной. ОНА СЧАСТЛИВА РОВНО НАСТОЛЬКО, ЧТОБЫ СЧИТАТЬ СЕБЯ ЧУТЬ-ЧУТЬ НЕСЧАСТНОЙ! Ведь Аннушка странным образом пытается компенсировать отсутствие Любви, получая вместо последней другое-третье тело, сырое мясо, ну, или, скажем, не очень прожаренное. Оно скрипит у девчонки на зубах, пачкает рот и пальцы... Она просто не задумывается пока о столовых приборах и кастрюлях, в которых удобно готовить любовь. ОНА ПРОСТО НЕ ЗАДУМЫВАЕТСЯ ПОКА О СТОЛОВЫХ ПРИБОРАХ И КАСТРЮЛЯХ, В КОТОРЫХ УДОБНО ГОТОВИТЬ ЛЮБОВЬ. Чтобы не испачкаться.
– А как же быть с напряжением-торможением? Все-таки процесс!
– говорит ни к City ни к Ибиневу автор-мужчина.
Суфлеры сконфуженно разводят руками. Им нечего и нечем подсказывать. В сущности, все они - плод чьего-то больного воображения.
Новый абзац.
Аннушка, морщась от спертого воздуха грязной прокуренной комнаты № 127, вспоминает: Черемушкинский рынок, конец первого курса. Нинка берет у Саидова коробок, чтобы покурить в общаге. Аннушке никак, ей сбежать хочется с этого рынка и от этого коробка, но Нинка толкает ее в бок: "Ну чего ты, чего паришься... Вон, Славик как на тебя смотрит, давно уже... Поезжай с ним, развеешься... Он потом и фруктов купит...". Аннушка пропускает мимо ушей фрукты и тянет нервно косячок. Постепенно жизнь приобретает иные оттенки; хочется смеяться и плакать одновременно. Нинка снова толкает в бок: "Ну, чего ты паришься... А потом фруктов купит..." ФРУКТОВ, ФРУКТОВ, ФРУКТОВ... В голове у Аннушки пусто, летом Аннушке жарко, тошно, грядут полтора месяца провинциальной тоски на каникулах, а как туда теперь ехать, в провинцию? УЖАС-УЖАС-УЖАС, ФРУКТЫ-ФРУКТЫ-ФРУКТЫ, ДА НЕ ПАРЬСЯ - ДА ТЫ НЕ ПАРЬСЯ - ДА ЧЕ С ТОБОЙ, ДА ЧЕ ТЫ ПАРИШЬСЯ...
Аннушка смотрит какое-то время в небо, на котором ни облачка, и также безоблачно подходит к Славику. Тот видит в ней лишь то, что способен увидеть: ноги. Он берет сумку, в сумку ставит шампанское, и - фрукты, фрукты! - подавиться можно этими всеми фруктами: персиками, абрикосами, виноградом, вишней, яблоками красными и яблоками зелеными, хурмой, бананами... Дыней тоже подавиться. Славик прогибается под тяжестью сумок и передает одну из, что полегче, Аннушке, а потом ловит тачку. Тачка долго и упорно едет к Ботаническому - в заштатный доремонтный "Турист"; вот только Славик никак почему-то не может найти ключ от номера. "Постой-ка тут, красавица", - и исчезает на чудное мгновенье в коридорах, покрытых красными ковровыми дорожками "Сделано в СССР". И в этот самый момент с Аннушкой снова случается "приступ просвечивания", так похожий на "приступ флюорографии", обнажающий черноту чужих легких. Видится ей некто из экс-возлюбленных, причем видится так явно, что Аннушку дрожь берет и озноб пробивает: в до боли знакомой футболке стоит ее всегда-женатый - никогда-не-разведенный Экс, самый-когда-то-самый, на эсэсэровской дорожке, и говорит так тихо и грустно: "Ребенок, уходи". Аннушка сначала впадает в столбняк, а потом со всех ног припускает вниз по лестнице. Славик кричит вслед куда ты удалилась..., но Аннушка бежит еще быстрее, пятки ее сверкают, и на лестнице она теряет туфельку - без пяти минут Золушка, а еще - бесприданница; башмачок хоть и не хрустальный, но все же жаль - да и непривычно по Москве-то в одном на левой, вот бы сейчас самокат для удобства; да только от Славика сбежать важнее: даром что не прынц.