Магнолия. 12 дней
Шрифт:
Но главное, там есть такие слова. Оправдываясь перед собой, автор, в смысле Высоцкий, говорит: «А мне удел от Бога дан, и я не еду в Магадан. Я буду петь под струнный звон про то, что будет видеть он». Понимаешь, в этих простых строчках глубокая мысль – художнику совершенно не обязательно участвовать самому, даже присутствовать не обязательно. Он умеет видеть чужими глазами, слышать чужими ушами, чувствовать чужими рецепторами. Все зависит от выделенного Богом таланта. Или «удела», если говорить словами Высоцкого.
Я замолчал, молчала и Мила, потом все же сказала:
– Ты совсем ничего не соображаешь. –
– Ты просто конкуренции боишься. Вот и пытаешься отделаться от нее клеветой и инсинуациями. – Похоже, я стал понемногу трезветь, раз дошел до такой сложной формулировки.
– Естественно, я боюсь конкуренции, – неожиданно легко согласилась она. А затем добавила: – И все-таки, он бы привез тебя к себе, вы бы покурили травы или нанюхались, и он бы тебя трахнул.
Вот тут я обиделся.
– Во-первых, я наркотики не пользую. Не нюхаю, не курю, вообще ничего. А во-вторых, чего это он бы меня трахнул? Может, я бы его.
Мила покачала головой, впрочем, не отрывая взгляда от дороги, я не видел точно, но мне показалось, что она улыбнулась.
– Может быть, и ты его, – и она вздохнула.
Почему-то я не спросил, куда мы едем. Вообще-то мне надо было к Тане, но, похоже, я смирился с тем, что сегодня на Патриаршие уже не попаду. Ну и ладно, подумал я, завтра приеду, ничего, подождет. И я затих, и без возражений, ничего не спрашивая, не ставя под сомнение, позволил Милиным «Жигулям» бесперебойно катить по ночной, пустынной, занесенной по самое горло Москве.
После блестящей, словно освещенной софитами, шумной, полной суеты квартиры на Кутузовском Милина гостиная показалась маленькой, тихой, приглушенной и светом, и звуком. И оттого уютной, спокойной, располагающей к любви.
Собственно, иного выхода не было – тот факт, что она повезла меня к себе, а я поехал, говорил о том, что любви не избежать, что сегодняшний день постепенно, шаг за шагом, подвел нас к единственному возможному итогу. К тому же растянутые на часы нескончаемые намеки, двусмысленные шутки, взгляды, мелькающие ненароком слова, прикосновения, неловкие движения, все они, плавно наслаиваясь, привели к одному – Мила в неловкой, скованной позе, прижатая к стене, я прямо перед ней, заглядываю в ее озерные глаза, медленно погружаясь в их затягивающую глубину.
– Ну что? – произношу я только для того, чтобы что-нибудь произнести, чтобы разбавить тишину хоть каким-то звуком.
– Что? – отзывается она со сбившимся, едва контролируемым дыханием. Скованность ее настолько очевидна, что становится комичной – напряженная шея, прямая, неестественная спина, согнутые в локтях, не знающие, куда приткнуться, руки, раскрытые, ищущие и не находящие опоры ладони.
Ведь и вправду непонятно – взрослая женщина, наверняка опытная, и надо же, нервничает, будто подросток, будто в первый раз. Странно, но чем больше я чувствую ее неловкость, тем увереннее ощущаю себя. Более того, ее зажатое волнение, по-детски испуганное выражение лица возбуждают меня, пружина
Я протягиваю руку, я знаю, там, на спине, на платье, едва заметная змейка молнии. Нащупываю ее, двигаю вниз до самого предела, скованная напряженность Милиной спины давит на мои пальцы, будто все ее тело сгруппировалось и готовится к поднятию тяжести, женской тяжести. Короткий, жестковатый звук разбегающихся в стороны зубиков пластмассы, пальцы проскользнули вниз, ослабляя гибкую, обтягивающую хватку материи. Потеряв форму, она съезжает с женского плеча, спадая и застывая у локтя. Тонкая черная бретелька лифчика вдавливает бледную, легко поддавшуюся кожу, и без того глубокое декольте уже и не декольте вовсе, а опущенная к самому животу прореха, сбившееся в складки наслоение; неприкрытая чашечка лифа так и просится в ладонь.
Почему-то именно беззащитность вдавленной кожи на плече и еще слишком неестественная, слишком контрастная грань между мягкой, полной, набухшей, матовой, выбивающейся из-под лифчика груди и самим лифчиком, черным, твердым, жестким, – именно этот контраст живого с неживым, трепетно дышащего с застывшим вдруг выбивает из меня тяжелое, на глазах наливающееся, не вмещающееся в груди дыхание. Я пытаюсь сладить с ним, проглотить неловким, неподдающимся горлом, загнать обратно внутрь, но оно, наоборот, все сдавленнее, все тяжелее вырывается наружу, на Милу, на ее кожу, на ее шею, на разделенное надвое узкой черной лентой плечо, на запечатанную в чужеродную плотность, требующую спасительного, долгожданного освобождения грудь.
Я дотрагиваюсь до плеча, прохожу по его короткому, плавному сгибу к шее самыми кончиками пальцев, воздушно, едва касаясь, кожа по коже, касание по касанию – я вижу, как тоненько бьется замершая на шее жилка. Движение назад – другой, еще не пройденной дорогой, теперь уже от шеи к плечу, тот же плавный сгиб, та же мелкая, едва различимая дрожь отзывающейся на ласку кожи. Мои пальцы поддевают жесткую, въевшуюся в тело черную бретельку, стягивают ее с плеча, отбрасывают, уже потерявшую натяжение, вниз, к локтю, туда, где застыла скомканная материя платья. Первое, что бросается в глаза, – это розовая, разъедающая пухлую белизну полоса, прожегшая плечо, с отпечатавшимся мелким узором безжалостной черной уздечки. В этом временном, не опасном шраме – явное подтверждение откровенной беззащитности женского тела, его очевидная, вынужденная слабость.
Я склоняюсь к плечу губами, мое дыхание шумным прерывистым потоком упирается в него, касаюсь потревоженной кожи, тоже лишь едва, так что становится щекотно губам, пытаясь успокоить, разгладить уставший, запекшийся отпечаток. Теперь я явно ощущаю, как дрожит чутким, неровным биением жилка, убегающая к шее. Я не могу успокоить ее, даже не пытаюсь, но и она не может успокоить меня, я отрываюсь от плеча, бросаю короткий взгляд на Милу, на ее закрытые глаза, ее застывшее на гране судороги напряжение. Ее лицо сейчас выглядит усталым, мгновенно прибавившим возраст, прорезанным почти что отчаянием, но отчаянием чутким, следящим, боящимся потерять, упустить, недополучить. Наконец я отделяю черную, жесткую, будто бронированную чашечку, стягиваю ее вниз, к животу, она повисает и теряется в сбившихся складках застывшего там же платья.