Макс
Шрифт:
— С Новым годом, — сказал он.
Изнутри же эмаль была белой, и было, я помню, никогда не забуду, на самом дне, с краю, крошечное, черное пятнышко, чуть-чуть колебавшееся вместе с налитым в кружку шампанским, вполне, вполне ледяным.
— Ну что ж… с Новым годом.
И он сгреб с перил снег, и скрутил снежок, и вдруг улыбнувшись, бросил его, да, в ближайшее дерево.
И мы еще долго стояли вдвоем, на платформе; и заметая рельсы, злой ветер рвал в клочья, над нами, чуть-чуть, в самом деле, зеленоватой луною выхваченные из темноты облака; и вот, наконец, появился, из-за дальнего леса, своим длинным ярким лучом осветил, в последний раз, станцию, подъехал и зашипев, замер поезд; и в наполовину оттаявшем, на сей раз, окне была уже ночь, и далекие огни, и внезапные станции, и
У Сергея Сергеевича не было телефона на даче; я, следовательно, не мог ему позвонить.
Я встретил Новый год с весьма, конечно же, удивленными моим появлением, неслучайным, еще и еще раз, персонажами моей тогдашней, теперешней жизни; и довольно рано, я помню, в час, в полвторого, лег спать; проснувшись, услышал звонок; Макс стоял на пороге.
— Не выпить ли нам кофе? — сказал он (сняв пальто, стряхнув снег…).
— Отличная мысль, — сказал я. — Шампанское мы уже пили…
Он засмеялся; он вошел в мою комнату.
А между тем, лицо его показалось мне изменившимся за ночь, отчетливо-собранным, определенно-решительным.
— Я должен поговорить с тобою, — сказал он.
— Так я и думал.
Я сварил кофе; мы сидели, как обычно, за круглым, посередине комнаты стоявшим столом; зимний, утренний, морозный и снежный свет, падавший из окна, наискось пересекал его руку, лежавшую на столе, чашку, с как будто мерцающим, мутно-дымчатым, у поверхности, кофе, стеклянную сахарницу с загоревшимися краями.
Он попросил еще одну чашку; он почти не спал, сказал он.
Я снова сходил на кухню; я возвратился.
Я смотрел на него; я ждал, что он скажет.
— Я отказываюсь… я не иду дальше, — сказал он. — И ни в каких, конечно, спектаклях играть я больше не буду. Почему? То есть как — почему? Ты же сам написал в своей пьесе: один-единственный раз… Один-единственный раз… и довольно. Иначе… иначе все лишается смысла.
Он был прав, опять-таки; я согласился с ним.
— Но понимаешь ли ты, в какое положение ты ставишь — меня?
— В неловкое, в очень неловкое положенье, — сказал он. — Но… что же делать? Больше того: я… я хочу попросить тебя снова поговорить… с Сергеем Сергеевичем.
— Ну уж нет. На этот раз нет.
— Пожалуйста, я очень тебя прошу.
— Нет. С какой стати? Это твое решение, ты и…
— Да, конечно, конечно… конечно. Но видишь ли, твой разговор с ним я могу представить себе, мой не могу.
— И как же ты представляешь себе мой с ним разговор?
— Ну, скажи ему, что… так, мол, и так… Макс вот повернул вдруг обратно… и на другой день пришел ко мне, рано утром… и что я могу поделать?.. все это, для меня самого, полнейшая… полнейшая неожиданность… И… мы приносим свои извинения… и так далее… и так далее…
— Ах, Макс, Макс… Ну ладно.
— Уф, — сказал он, откидываясь на стуле. — А теперь, — вновь склоняясь к столу, — а теперь давай, наконец, объяснимся.
— Как, разве мы еще не объяснились?..
— Нет, — он взял в руки чашку, с остатками кофе, он повертел ее, я помню, в руке. — Нет, еще нет.
— Ну что же, я слушаю.
— Ну так вот, скажи мне, собираешься ли ты еще писать тот… роман, о котором ты мне рассказывал… здесь, прошлой зимою?..
— Более чем когда-нибудь. Я даже знаю теперь, с чего я начну.
— С чего же?
— Неважно…
— Но, значит, собираешься?
— Да.
— И в этом романе будет… театр?
— На маленькой площади…
— И пьеса, тобою написанная?
— Конечно.
— И спектакль?
— Без всяких сомнений.
— И главную роль играть в нем будет?..
— Герой… моего романа, — сказал я.
— По имени?..
— Макс.
— И живущий в моем доме?..
— Неописуемом.
— И с которым ты встретился в августе?..
— В начале всего.
— Ну так вот, я не разрешаю тебе.
— Но… Макс… — сказал я. — При том огромном различии, которое существует между жизнью и…
— Все равно. Я не разрешаю тебе. Это моя жизнь, при
— Но… Макс… — снова сказал я. — Подумай, ведь если бы не мои… дальние замыслы, не было бы и спектакля.
— Я знаю. И я… да, я, в общем, благодарен тебе за то, что он был… один-единственный раз. Но теперь хватит… довольно. И хватит опытов над моей жизнью…
— Их больше и не будет, — сказал я. — Теперь все кончено. Теперь жизнь пойдет своим ходом, а…
— Все равно, все равно. Я не для того живу, чтобы ты потом что-то писал. Я не разрешаю тебе.
— Но… Макс… — снова… и снова сказал я. — В конце концов, я могу ведь обойтись и без твоего разрешения.
— В таком случае, считай, что мы в ссоре.
— Это несерьезный разговор, — сказал я.
— Ну и пусть, — ответил он: вновь рассмеявшись.
И — и допив, наконец, свой кофе, поставив чашку на блюдце, он, Макс (герой моего романа: вновь, следовательно, простившись со мною, поступающий, все-таки, в мое распоряженье и веденье…) — Макс, простившись со мною, надев пальто и спустившись по лестнице, еще мгновение постоял, может быть, в обманчивой темноте подъезда, закурил сигарету и распахнув, наконец, дверь, увидел уже совсем разошедшееся, ясное, морозное утро, скамейку, заметенную снегом, свои следы на снегу, наискось пересекавшие двор. Он вновь пересек его, стараясь — зачем-то — он сам не знал, конечно, зачем — он и не думал, должно быть, о том, что он делает, — (я же наблюдал за ним из окна…) — стараясь, зачем-то, наступать на эти следы, ступать по этим следам, зачеркивая их, в обратную сторону… прошел под аркой (скрылся из виду…); пересек переулок; прошел мимо трех, еще раз, с одной, трех, с другой стороны, бледно-зеленой краской выкрашенных домов (фронтоны, кариатиды…); мимо красной, кирпичной (обведенной снегом…) стены; свернул направо, налево… он сам не знал, разумеется, он и не думал, должно быть, о том, куда, зачем он идет; домой, во всяком случае, возвращаться ему не хотелось. Он шел, все дальше и дальше, по еще тихим, пустынным — а впрочем, уже просыпавшимся, наполнявшимся: голосами и звуками, но все-таки тихим, пустынным, послепраздничным, с трудом просыпавшимся улицам, переулкам, по еще чистому — а впрочем, уже тронутому, там и здесь, первыми, робкими следами прохожих, лопатами дворников, снегу, — шел, ни о чем не думая, — не зная куда, — вновь, после всех волнений, решений, бессонной ночи и объясненья со мною, охваченный и как будто захлестнутый уже, в общем, не покидавшим его ощущением — пустоты, теперь, когда все было кончено, когда даже Новый год прошел, завершился, еще более острым, наверное, во всяком случае, не менее острым, чем даже в то утро, после спектакля… — шел, следовательно, все дальше и дальше: и вот, завернув за угол (где — он знал это — останавливался трамвай…), увидел, на другой стороне перед ним, Максом, открывшейся улицы, уже где-то, когда-то — где же? когда же? — им виденного, маленького, в темном зимнем пальто и в шапке с опущенными наушниками, уверенно и вместе с тем осторожно — как если бы он обдумывал каждый свой шаг — по снегу ступавшего человека, подходившего, как и Макс, к остановке трамвая. И трамвай уже показался; трамвай, с обледеневшими, покрытыми инеем стеклами, подлетел, подъехал и затормозил, загремев; — и тряхнув своими наушниками, перебежав через улицу, Алексей… да… Иванович (конечно, конечно…) — вскочил на подножку и скрылся за обледеневшими стеклами; Макс, узнав его, но по-прежнему не думая, должно быть, о том, что он делает, бросился вслед за ним и тоже оказался в трамвае, внутри.
Там, внутри, был снежный, морозный, светящийся сумрак; сквозь белую наледь на стеклах пробивалось, мгновенными вспышками, солнце; трамвай, по невидимым улицам, шел — неизвестно куда; грохотал, замкнувшись в себе.
— Здравствуйте, Алексей Иванович. Вы не узнаете меня?
Тот (Алексей Иванович…) смотрел на Макса своими спокойно-удивленными, как обычно, глазами — как будто (подумал Макс…) удивляясь, но не удивляясь своему удивлению, принимая его как должное, глядя на Макса, — и вдруг (с внезапной улыбкой…) пересел к (ледяному, светящемуся на солнце…) окну.