Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
11. Овечка едет в Америку
Раздался водопадный грохот, задребезжали стекла, заколебалась земля, хриплый трубный крик «но!», «вье!» наполнил улицу. Я выбежал за ворота. Прямо на меня несся с кнутом в руках стоящий во весь рост на фаэтоне Туна Кабак. Искры из-под копыт взлетали выше крыш, и пена с лошадиных губ падала и испарялась на горячем булыжнике. Меня оглушило гремящее «тпру-у!», и фаэтон остановился как раз у наших ворот. Туна Кабак — краснорожий, обожженный солнцем и ветром, — сошел с козел; удушливо запахло попоной, дегтем, конской мочой. Туна надел
— Ну, кто тут едет в Америку?
Овечка в новой соломенной каскетке свистел в сливовую косточку и, прыгая на одной ножке, кричал:
— А мы едем в Америку! А мы едем в Америку!
— Ну, американец, — сказал Туна Кабак, — ты пришлешь мне доллары?
— Ага, — отвечал Овечка.
— Вот сейчас, когда ты в каскетке, ты говоришь «ага» и готов отдать мне даже миллион, а когда наденешь цилиндр, что ты скажешь тогда, мальчик? Ты скажешь: «Туна Кабак, я тебя не знаю и никогда не знал», — печально проговорил извозчик. — Может быть, кто поставит мне шкалик? Нет, я дождусь этого шкалика, как посылки от американского президента.
Пришел Котя в голубой каскетке и вместо «здравствуйте» сказал:
— Па-де-Кале — Ламанш. Вы увидите Азорские острова.
Но бабушка Лея безжизненно взглянула на него, она хотела бы лучше умереть у этого заросшего крапивой забора.
Пришли люди из соседних дворов, прибежали с соседних улиц, явились из Заречья, приехали даже из Насточки и Володарки. Может быть, бабушка Лея встретит там, в Америке, родственников, может быть, случайно, на ярмарке, и передаст привет.
И каждый давал советы, как ехать и что взять с собой. Послушать их — они уже много раз пересекали океан.
Одни говорили:
— Бабушка Лея, возьмите пуховой платок, без пухового платка вам и ехать незачем!
— Саквояж, клетчатый саквояж! — брызгая слюной, говорил Кукла, у которого не было даже самого маленького баульчика, ибо зачем иметь баульчик, когда в него нечего класть? — Я вам говорю: саквояж, и вам будет так хорошо, что лучше и не надо.
Так они давали советы, а тем временем выносили из дома то, что было у бабушки Леи.
Торжественно вынесли большие, с пестрыми фазанами подушки, — похоже было, что бабушка Лея собиралась переплыть на них океан, явиться в Америку и сообщить: «Есть у нас, слава богу, на чем спать!» Кто-то тащил старый, треснувший горшок с углями, которые в Америке, говорят, превратятся в золото. А бабушка Лея предлагала взять и корыто, в котором она, и ее мать, и еще ее бабушка в течение ста лет месили тесто. Какое оно еще там, американское тесто, и взойдет ли в чужом корыте, вздохнет ли так, как в этом?
Кто-то снял со стены прадедушку с длинной шелковой бородой. Рыжий прусак, выползший из рамы погулять, а может, даже специально взглянуть на предка, с которым он прожил бок о бок всю жизнь, не видя его в лицо, — быстро исчез в раме, чтобы тоже проехать в Америку, без паспорта. Он дрожал от страха, слушая рассказы о страданиях на Острове Слез, где всем заглядывают в глаза — не золотушный ли? — и спрашивают, сколько долларов в кармане.
А откуда доллары у таракана?
В Америке он разбогатеет, раздуется, станет важным барином, и, когда наденет цилиндр и пойдет
Бабушка Лея обнималась с соседками, и, обнявшись, женщины надолго замирали, словно падали в обморок.
— Может, и вы поедете с нами? — печально спрашивала бабушка Лея.
— Что вы говорите, бабушка Лея! — испугалась соседка. — Ведь вы едете не в Насточку, а в Америку.
— А я знаю? — отвечала бабушка Лея и плакала.
Овечка, видя, что все плачут, тоже заплакал.
— Дурак, чего ты плачешь? — говорил Котя. — Ты ведь едешь в Америку. Ты увидишь Азорские острова.
— Не хочу, — плакал Овечка.
— Там кактусы, — обещал Котя.
— Не надо, — всхлипывал Овечка.
— Там кактусы, там папирусы, — как завороженный твердил Котя.
А Туна Кабак уже сидел на козлах и трубным голосом кричал: «Скорей!», словно опаздывали к американскому поезду.
И вдруг обнаружили, что Овечки нет.
— Овечка, Овечка, ау!
— Ау! — не выдержал Овечка и выглянул из-за толстой акации.
— Скорее, Овечка, иди садись на козлы.
— Ой, не хочу!
— Что значит, ты не хочешь? Мы едем в Америку.
— Я не хочу в Америку.
— Как вам это нравится, он не хочет! Что же ты хочешь?
Овечка ухватился за акацию, он обнимал ее обеими руками и кричал:
— Я не хочу в Америку!
Его силой оторвали и посадили на извозчика, а он продолжал кричать:
— Ой же, не хочу! Не хочу! Куда вы меня везете?
Куда они едут и зачем? Трудно, невозможно представить себе, что они уезжают навсегда, что никогда-никогда они уже не увидят этой улицы, этих старых акаций, склонивших над улицей свои ветви, этой пыльной крапивы и красного заходящего солнца.
Вот так, говорят, бывает в жизни, вот это, говорят, и есть жизнь. Но ты еще очень маленький, ты не можешь понять и объять еще этой бесконечности, и тебе кажется, что всегда-всегда вот так будет собираться за столом семья, будут приносить круглую чашу и, если зазеваешься, дед хлопнет деревянной ложкой по лбу: «Не лови мух!» И всегда все будут вместе, и все будет хорошо.
— Дед, а Америка на том свете?
— Америка на этом свете, — отвечал дед, — но это то же самое, что на том.
12. Солдаты! Солдаты!
Солдатская песня неожиданно возникает где-то там, вдали, тонким, еле слышным пчелиным жужжанием, и, все нарастая, приближается, и вот уже, горластая, заглушая гром кузницы, и стук бондаря, и грохот едущих на ярмарку подвод, проходит мимо с топотом сапог, строем запыленных лиц:
Умер бедняга в больнице военной, Долго бедняга страдал…Кажется, все детство мое прошло под эту протяжную, долгую, стонущую солдатскую песню.