Малюта Скуратов. Вельможный кат
Шрифт:
Александровская слобода, оцепленная военными заставами, затихает при приезде царя как бы в их железном кольце. А дышится тут привольно и легко. После бегства Курбского Малюта обратился к царю, не иначе угадав его тайные желания:
— Дозволь, пресветлый государь, стрельцов для слободских застав отобрать и дать им хорошее содержание. Хорошо сторожит пес голодный, а не сытый, а человек — наоборот. У сытого да в меру пьяного рука тверже!
Подступы к Александровой слободе были закрыты наглухо. Малюта доложил государю:
— Сюда ни свой, ни чужой не пройдет ни днем, ни ночью.
— А кто свой, кто чужой — теперь не разберешь, — усмехнулся несловоохотливый князь Вяземский. — Ты каждого стрельца прощупай до косточек, — обратился он к Малюте. —
Иоанн провел в слободе несколько недель, однако на этот раз здесь дышалось почему-то неспокойно. Все время чудилось, что он не сделал чего-то необходимого. Мучила боль, причиненная Курбским.
— Отпишешь — полегчает, — объяснил приметливый Басманов.
Малюта мрачно кивнул. Дьяк Висковатов поддержал Басманова и Малюту:
— По примеру древних изменника речью сперва наказать надо. Священное писание тому учит. Чтение в суде приговора и есть начальная ступень наказания.
— Он угрожает тебе, пресветлый государь, на том свете, а разве нет в сем мире власти Божией? — заключил ловким риторическим вопросом архимандрит Левкий. — Ты в пределах своей державы таковой и располагаешь!
Иоанн верных себе награждал и приближал, однако подличания и бессовестной лжи не принимал. Он Левкию доверял, ибо нуждался в освящении личных планов и намерений. А митрополит Афанасий, особенно после казни Овчины, от царя отдалился и будто преграду душевную между собой и им воздвиг, на словах и в церкви у алтаря отчуждение полагающимися излияниями прикрывая. Впрочем, иногда и открыто поперек Иоанну поддерживал Бельского с Мстиславским.
И сам Иоанн ощущал, что обиду несправедливую ему, как зверю, отрыгнуть надо. Против державы Курбский пошел. Зная его, Иоанн не сомневался, что бывший друг юношеских дней за меч возьмется, предводительствуя чужестранцами.
— Не сомневайся, пресветлый государь, он русской крови не пощадит, — зловеще пророчил Басманов.
— Примеров такого поведения, пресветлый государь, много, — поддержал боярина Висковатов, человек не менее образованный, чем Алешка Адашев с Курбским. — Римский патриций и полководец именем Кориолан, за пятьсот лет до Рождества Христова переметнувшийся, подобно изменнику князю Андрею, на сторону непреклонных врагов собственного народа вольсков, осадил великий Рим и взял бы его, умертвив братьев своих безжалостно, если бы не слезные мольбы матери и жены, убедивших нечестивца снять осаду.
— Курбский до Москвы не доберется, — сказал Басманов.
— Да и некому его молить. В моей темнице замки крепкие, — усмехнулся Малюта.
Необычайно трогательная история изменника и перебежчика Кориолана должна была, по определению, привлечь драматический гений Шекспира. Английское общество страдало теми же недугами, что и русское. Измена или то, что хотели понимать под изменой, стало рядовым явлением в придворных кругах. Через четверть века без малого после смерти князя Андрея на подмостках театра «Глобус» в Лондоне разыгрывали пьесу под названием «Кориолан», в которой оскорбленный патриций выглядел совершенно иначе, чем в изображении отредактированных властью официальных римских хроник. Шекспир уловил и сделал привлекательным для эмоционального зрителя лейтмотив некой божественной обреченности, свойственной мятежным натурам. Еще через двести лет двойственность и противоречивость Кориолана стали музыкальной темой, воплощенной в увертюре Людвига ван Бетховена. Он писал ее в расцвете бурных творческих сил, охваченный чувственным романтическим порывом. Бетховенский Кориолан не жалкий предатель, а герой, воплотивший в сильном и независимом характере и неординарной судьбе конфликты, имеющие мировое значение и раздирающие античные и последующие социумы.
В том же 1583 году, когда умер Курбский, родился знаменитый полководец Тридцатилетней войны, имперский главнокомандующий
История Валленштейна была куда изощреннее, чем история античного бунтаря, хотя и уступала кориолановской в глубине и величии сердечных страданий. По фабуле и мотивациям Кориолан скорее напоминает Курбского, чем Валленштейн, но позиции потерявшего удачу военачальника, убитого своими офицерами по подозрению в предательстве после отстранения от командования, созвучны требованиям крупного русского феодала Курбского, которые он предъявлял самодержавному монарху не в такой уж далекой от района сражения Московии. Валленштейн являл собой в момент национального упадка не только исторически, но и морально оправданную альтернативу. Конечно, Шиллер изображает Валленштейна с критической дистанции, но не осуждает его поступки в отвлеченно нравственном плане, подобно тому как наши отечественные историки, особенно недавно бесславно канувшей в Лету эпохи, разделывались с Курбским. Шекспир и Шиллер не клевещут на Кориолана и Валленштейна, как клевещет на князя Андрея советский режиссер Сергей Эйзенштейн, пытавшийся угодить Сталину, рисуя образ, входящий в глобальный исторический каталог, дешевыми и примитивными красками. Валленштейн у Шиллера, несмотря на то что он в конечном счете потерпел поражение при Лютцене от армии шведского короля Густава II Адольфа, показывается как активно действующая личность, представляющая в эгоистической борьбе за узурпированную власть в то же время и ряд позитивных тенденций, вызванных к жизни насущными условиями общественного развития. Разумеется, перед Валленштейном открывалось больше перспектив, чем перед Курбским. Но генералиссимус не мог избавиться от связанности с миром феодальных порядков и придворной власти. Он шел на хитрость, интриги и предательство там, где мог приобрести себе помощника и даже опереться на народные массы.
Курбский по сравнению с римским героем и имперским полководцем находился в совершенно иных условиях, хотя сходство не только натур и черт характера, но и ситуаций изумляют подлинной идентичностью. К сожалению, наше великое русское искусство обошло полным молчанием потрясающую по эксклюзивному трагизму фигуру князя Андрея, оставив в наследство лишь жалкую марионеточно двигающуюся тень из эйзенштейновского фильма. Как тут не вспомнить слова из шиллеровского «Пролога», предваряющего первую часть трилогии «Лагерь Валленштейна»:
Теперь на величавом склоне века, Когда вся жизнь поэзии полна, И пред очами — битвы исполинов, Под стягами непримиримых целей, За, судьбы человечества, за власть — Решать самим, быть иль не быть свободе…Эта строфа могла принадлежать и Шекспиру, для которого Валленштейн был современником.
Быть или не быть — таков вопрос; Что благородней — духом покоряться Пращам и стрелам яростной судьбы Иль, ополчась на море смут, сразить их Противоборством?..—