Мамочкин сынок
Шрифт:
Но ведь и ей снег сёк лицо. И ветер распахивал полы её тонкого пальтишка. А в отличие от меня, она не позволила себе проглотить хотя бы маленький кусочек топлёного масла.
Ну почему же, почему я не заставил её сделать это?
Почему я не заплакал, не встал перед ней на коленки? Ведь я уже понимал, что эти спасительные кусочки ей дали за её кровь!
Вот в этом и заключается детскость детства.
Понимая или догадываясь, мы не умеем поступать по-взрослому.
Иначе мы уже не дети.
23
А
Шла война, взрослые страдали и теряли жизнь, и дети делили их муки. Но тыл потому и называется так, что в тылу должна быть не просто справедливость, но — спасительность, что ли.
В тылу переводили дыхание беженцы, которые бежали от врага, в тылу лечились раненные в боях солдаты, и без остановки работали заводы, делав шие танки, самолёты, снаряды, без которых не победить. В тылу собирались новые армии взрослых мужчин.
Но в тылу ещё жили дети. И взрослые учили их, лечили их, кормили и поили их, чтобы выросли новые люди, которые совсем скоро сами станут взрослыми.
Утром, зимой, я вставал, завтракал, и мама опять и опять вела меня в школу. По городу бил мороз, как тяжелая артиллерия, даже дышать было трудно, но мы пробивались сквозь него к школьным дверям, потом уроки, потом к бабушке, где я выполнял домашние задания, потом домой. Мамины летние платья из родительского шкафа исчезли уже давно. Но я не заметил, как пропала одна-единственная драгоценная пара довоенных туфель-лодочек, до которых мама, по её словам, не знала жизни.
В шкафу совсем одиноко висел безработный отцовский костюм — пиджак и брюки, — но вот с ними мама не расставалась. Она никогда не обсуждала судьбу этого костюма, и всё.
А сама ходила в одном-единственном тёмно-зелёном платье, которое носила и зимой и летом, без всякой смены, изредка его простирывая, этакое всесезонное обмундирование медицинской лаборантки в военном госпитале. Даже по цвету армейское.
Правда, у неё были ещё две юбки и две кофточки, которые то и дело разъезжались по швам.
Но так дозволено рассуждать из взрослости моей, жалея маму. А тогда я и не понимал, что можно жить по-другому, как-то выворачиваться и одеваться иначе. Нет, ничего иначе и по-другому быть не могло. И следовало радоваться, что всё слава Богу, и я в малокровные свои обмороки падать перестал. Зато мамочка совсем пересохла! Похоже, она продолжала сдавать кровь без моего сопровождения, и на глазах превратилась в сухонькую старушонку, переливающую в меня свои последние силы.
Так что я, кинув портфель, влезал на столб, державший калитку, и ждал, когда прилетит, а верней, прибежит моя совсем исхудавшая, истощённая, но всегда улыбающаяся мне мамочка.
И вдруг!
И вдруг нас ограбили. Какая же это была глупость этих самых грабителей. Не знали, куда лезут? Просто выломали окно, забрались, всё перевернули,
Разве, глядя на наш старческий комод со слониками, на репродуктор, зацепленный за длинный гвоздь, на жалкую этажерочку с книгами, на стёганое одеяло, истончавшее от старости, можно было рассчитывать на поживу в такой комнатёнке? Но они нашли, гады. Из шкафа исчез отцовский костюм.
Даже малым своим умишком я удивился мамочкиному отчаянию.
Как плакала она, даже рыдала!
Ну ладно же, думал я, и даже произносил эти слова! Папа вернётся, и купим новый. Да вообще, костюм, конечно, отцовский, но он всего лишь костюм, а не человек!
И лишь чуточку спустя мне тоже пришло это в голову. Мамочка думала, раз украли костюм, значит — всё.
Тогда я заплакал вместе с ней. Завыл маленьким волчонком. Хотя совершенно не знал, как воют волчата.
Нас остановила бабушка, сказала, что пришла милиция, и она воров найдёт. И ещё она шепнула маме:
— Сходи в церковь и помолись.
Но мамочка с трудом приходила в себя. Милиции рассказывала про взлом сухо, коротко, без всяких надежд. И оказалась права, костюм не нашли.
Сходила ли она в церковь, я так никогда и не узнал. Но уже на другой день, после того, как в нашей комнатушке заделали сломанное стекло, мамочка выглядела спокойной, может быть, даже весёлой. В школе мне выдали талоны на дополнительное питание, я теперь бегал после уроков в столовую № 8, где кормили недоедавших детей, в госпитале мамочке выделили ордер на американский подарок для меня же, и им оказалась шубейка из какого-то кожзаменителя под тигровую шкуру. Я впервые узнал, что был когда-то такой грузинский рыцарь, то есть витязь. В тигровой шкуре.
И тут я услышал притчу, принесённую мамочкой от её учёной начальницы Елены Ивановны, заведующей лабораторией, подруги начмеда Викторова, а главное, эвакуированной ленинградки и доктора медицинских наук.
Она рассказала ей, будто всякие материальные утраты означают, что обязательно наступит равновесие и в ответ на беду наступит радость. Причем радость духовная. Например, вместо костюма ты не найдёшь на дороге свёрток с другим костюмом и всякой такой ерундой. А произойдёт с тобой что-то другое, невероятное, по сравнению с которым твои страдания покажутся просто глупостью и ерундой. И мамочка этому поверила.
Но кто-то будто испытывал её.
В госпиталь прибывают раненые, она берёт у них кровь, идут операции, и снова всякие анализы, потом бегом домой, приготовить еду, накормить меня, хорошо, что хоть уроки я учу с бабушкой, стирка, письма отцу, короткий сон, в шесть подъём, чтобы завести меня в школу, и снова работа. И вот в этой карусели кто-то неведомый не забывает мамочку и испытывает её.
Однажды она прибегает с работы и держит в руке тощенький кошелёчек, а в нём карточки. На хлеб! На жиры! На сахар! И в кошелёчке этом жалком ещё такие же жалконькие денежки — рублики и трёшка.