Мамочкин сынок
Шрифт:
Кто-то другой поди бы взорвался! Воскликнул — какое счастье подвалило, наверное, это, как Елена Ивановна предсказывала, и есть расчёт за потерю!
Но мамочка отложила кошелёк на подоконник. Молча перекусила, не отвечая на мои вопросы — что, мол, теперь? А убрав тарелки, оделась и взяла кошелёк в руки. Сказала:
— Ну, пойдём, если хочешь!
— Куда? — удивился я.
— В милицию. Карточки надо вернуть.
До милиции добежали быстро, вошли к дежурному, а там — одни милиционерши. Мужчин нет, но все курят. Я ещё подумал, что, наверное, так положено, ведь милиционером быть — занятие мужское, а если все мужчины на войне и теперь
Мамочка с порога проговорила решительно, что вот нашла карточки на улице, и милиционерши оживились. По крайней мере, три из них подошли к маме и осмотрели кошелёк.
— Твоя? — спросила одна.
— Нет, — ответила другая.
— Похоже, моя! — проговорила третья.
— Это девочка потеряла, — добавила она. — Прибежала сразу сюда, рыдает! Семья погибшего офицера! Сейчас мы через военкомат их найдём.
И пошла звонить.
Удивительное дело, но нашлась та девчонка быстро. Она бегом прибежала. А минутой позже пришла старушка.
За эту минуту девчонка сначала бросилась целовать ту милиционершу, которая узнала по продуктовой карточке потерявшую её, та вырывалась — показывала пальцем на маму, объяснила, кто нашёл её кошелёк, тогда девчонка бросилась уже к нам, меня как-то неловко задела, повисла на маме, не говорила даже ничего, просто шептала:
— Спасибо! Спасибо! Спасибо!
А старушка, как выяснилось, бабушка её, прямо на колени перед мамочкой бухнулась.
Но всё-таки мамочка работала в военном эвакогоспитале, рядом, можно так выразиться, с войной, много чего навидалась и наслушалась, и она бабушку силой подняла, даже её встряхнула, воскликнула рассерженно:
— Да разве вокруг вас не люди?
Оглядела всю эту дежурную комнатушку, обвела взором всех этих прокуренных милиционерш и, как будто обращаясь не только к старухе, к её внучке, но и ко всем вообще, воскликнула:
— Вы что! Что вы!
— Ой, матушка, — плакала старушка, — как не люди! И военком, и милиционерки, и ты, благодетельница!
— Да какая я благодетельница! — просто возмутилась мамочка. — Шла, увидела, подняла! Всё! Слава Богу, что вы-то нашлись!
Бабушка эта крестилась, что-то говорила, а глядеть на неё было тошно. Одета будто нищенка, и хоть бедно одетых в войну было в городе нашем пруд пруди, эта старая женщина казалась худей худого. Телогрейка как у чернорабочего, платочек, изношенный до рвани, валенки, всунутые в калоши, — так у нас и ходил народ — но эти валенки и эти калоши были старее старухи, и жалостливая жалость сжала моё горло.
А девчонка! Видать, это она потеряла карточки, и вот они нашлись, редкий ведь случай, чтоб нашлись, да ещё их и отдали тем, кто потерял! Так вот, она мне показалась красивой. Может, это беда так её обожгла — она была какой-то блестящей, блестяще-угольной, похожей, может, на цыганку. И глаза у неё сияли, просто жгли...
А может, так жгла беда: вот она нависла над ними и вдруг отпрянула, отошла, передумала! Какая это радость — вновь найденные хлеб на целый месяц, жиры, сахар!..
Мамочка неловко развернулась, обошла девочку и старушку, но та милиционерша закричала:
— Женщина, как ваша фамилия? Давайте протокол составим!
Но мамочка махала руками, молчала и теперь, после бурных восклицаний, сама плакала в три ручья.
Мы вышли на улицу, не оборачиваясь, прибавив шагу, почти убегая от того, что было.
24
Но
Мы жили по-старому, и зиму сменила весна, лето, появились цветы, а потом и ягоды, и чеснок, и мой любимый луговой лук, который совсем не походил на лук огородный, потому что не жёг глаза, был не горький, а сладкий на вкус, и соль совершенно не требуется, когда ешь его.
Мы повеселели, и мама, кажется, помолодела, потому что, как я догадался, перестала сдавать кровь. Она больше не приносила маленьких кулёчков из донорского магазина. Не знаю отчего, но мне от этого полегчало, будто какой-то груз свалился с души. Хотя, спроси меня в ту пору построже, о чём это таком я соображаю, ни слова толкового из себя бы не выжал.
Весной я уже не сидел на столбе в ожидании мамочки, а просто шёл ей навстречу, всё-таки я был почти взрослым человеком, а она, бегущая по тротуару, хватала меня за плечи, целовала, и дальше мы шли спокойно, потому что я был у неё на глазах. И не имело никакого значения, если мы придём домой на пять минут позже. Таким образом, я сократил её каждодневные пробежки.
Когда начались каникулы, мама радостно сообщила мне, что я могу поехать в пионерский лагерь, хотя ещё и не пионер. Лагерь образуется для детей работников городских госпиталей, и вот лаборатории выделили две путёвки — мне да Лёвке Наумову, его мама работала такой же лаборанткой, как и моя, и в той же самой лаборатории.
Настал момент, когда мамочка собрала мне маленький рюкзачок, вернее, его следовало назвать простым мешочком небольших размеров — только шнур внутри горловины: вытаскиваешь этот шнур, горловина сжимается, и ты шнуром его перевязываешь — и всё. И лямки за плечи. Когда такой мешок большой и его несёт на себе взрослый, его называют оскорбительным именем мешочник. Ведь вот того, кто несёт рюкзак, рюкзачником не называют, потому что не оскорбительно. А мешочником обзывай сколько хочешь — за что, за какую такую провинность? Ну, а небольших людей с маленькими мешочками как обзывать — ещё, мне кажется, не придумали.
Ну так вот, мы с мамой пришли во двор госпиталя, а там уже гудел-жужжал человеческий улей: в открытые грузовики приделали сиденья и на них усаживали мелкий народишко, вроде меня. Кто-то даже всхлипывал, из слабонервных, кто-то чересчур возбуждённо хихикал — тоже от волнения.
Тут вышел начмед Викторов, строго оглядел стихший муравейник, потом остановил взгляд на Елене Ивановне, пришедшей зачем-то на погрузку, потом на маме, потом на мне, подошёл ко мне, подхватил меня под руки и усадил — хо-хо, куда бы вы думали?! — рядом с шофёром первого грузовика. Сказав при этом водителю:
— Пусть он рядом поедет!
И неожиданно обратился ко мне:
— Как тебя зовут-то?
Пришлось признаться. Получилось слабовато и хрипловато, наверное, от неожиданного разворота простых событий.
Грузовик добирался до лагеря часа два, и я стыдился, что меня сморило. Дорога была колдобистая, полевая, поначалу я радовался выпавшей привилегии, потом меня укачало, и пару раз водитель спрашивал меня, не остановить ли машину. Но я стыдился, что из-за меня вдруг все остановятся. И ещё приходила простая мысль: если мне, в кабине, худо, то как же чувствует себя ребятня наверху, в открытом кузове, который трясёт и качает покруче, чем кабинку.