Мамонты
Шрифт:
От метро «Порт Дофин» я взял вправо, к площади Виктора Гюго с ее бесчисленными углами и вышел к Триумфальной арке, как всегда освещенной сильными прожекторами.
А дальше — всеми своими проезжими руслами и пешеходными рукавами, всплесками неона и криптона, круговертью рекламы, набегающими желтыми волнами подфарников и убегающими красными волнами тормозных огней — текли Елисейские поля.
Насытясь светом и шумом, я свернул к садам Тюильри, к набережным, пошел в обратную сторону.
Несмотря на зимнюю пору, фонтаны Трокадеро выбрасывали столбы и косые струи воды, окропляя всё вокруг
Возле них было пустынно. Не то, что в иные сезоны, когда здесь тесно от туристов, от целующихся парочек, от детворы.
Вдоль набережных тянулись ряды платанов. Их нагие стволы в шелухе воображаемой коры — как торсы античных статуй — вызывали чувство озноба. Но это ощущение смягчалось зеленью листьев, крупных, в ладонь, висящих на ветвях как ни в чем не бывало, будто эти листья задались целью вот так и выдюжить всю зиму напролет, до появления весенней юной смены.
Сейчас, подойдя к этим платанам, я невольно ощутил себя человеком, которому поручено именно здесь, на набережной Сены, в виду сияющей огнями Эйфелевой башни, начать всё с самого начала, с самого первого камня, с фундамента, с нуля, как говорят строители — ну, если не возвести заново павильон Coветского Союза с «Рабочим и колхозницей» на головном пилоне, то хотя бы воскресить обстоятельства его сооружения, дни и часы творенья…
Разве не за этим я приехал в Париж тогда, глубокой осенью восемьдесят пятого?
А с чего я, вообще, вдруг завелся этим?
Впервые я увидел это чудо, когда был еще маленьким мальчиком.
В марте 1937 года на странице «Комсомольской правды» был помещен фотоснимок, изображавший статую «Рабочий и колхозница» на заводском дворе, в окружении башенных кранов.
Летящий по ветру стальной шарф, волосы парня и волосы девушки, тоже относимые ветром вспять. Железные мышцы обнаженной мужской груди и округлые женские груди, прикрытые лифом нержавеющего сарафана, вскинутые руки с серпом и молотом.
Потом эту статую повезли в Париж и водрузили там на башню павильона СССР на Всемирной выставке.
Она замелькала бессчетно на глянцевых обложках журналов, на почтовых открытках, на календарях. Засияла на полотне экранов — «Светлый путь», «Свинарка и пастух»…
Впервые я увидел ее не на картине, не на экране, а воочию — в натуре — в сорок четвертом году, когда еще шла война, и я приехал в Москву курсантом артиллерийской спецшколы, в погонах и буденовке, такое вот пикантное сочетание.
Первые увольнения в город: Кремль, Большой театр, Третьяковка, Крымский мост, скульптурная группа «Рабочий и колхозница»…
Все тогда ходили в военном, и статуя тоже облачилась в камуфляж: ее укрыли маскировочной сетью в зеленых и бурых лоскутах, будто листья. А рядом стояли зенитки. Ее, в числе других святынь, берегли от удара с воздуха…
После Литературного института работал журналистом «Огонька», «Смены», «Московского комсомольца». Ездил, куда укажут, писал, что велено.
Однажды послали в Дом Союзов, где шла Всесоюзная конференция сторонников мира, с заданием — взять интервью у знатной трактористки Прасковьи Ангелиной. На самом пороге Колонного зала,
Потом, через много лет, писательская работа, киношные увлечения привели меня на «Мосфильм». И здесь практически всё начиналось с этой статуи — она была эмблемой киностудии.
Как-то раз мастера комбинированных съемок зазвали в директорский зал, пообещав сюрприз: они, по своей инициативе, решили обновить студийную эмблему.
Свет погас, и на экране появилась Спасская башня с зубчатой кромкой кремлевской стены.
Мощно развернулись на постаменте знакомые фигуры рабочего в комбинезоне и колхозницы с отлетающим по ветру шарфом. Высветились прозрачные буквы — МОСФИЛБМ… Что же тут нового?
Ах, вот оно что: новые фоны! Победный фейерверк салюта. Пролетающий по орбите космический спутник. Играющие сполохи полярного сияния… Всё очень актуально и пестро, до ряби в глазах.
Не скрою, что в этот момент я вздохнул с облегчением.
Фоны. Всего лишь фоны. Слава богу!
Поблагодарив мастеров комбинированных съемок за их труды и вдохновение, я сказал: пусть всё останется как было.
Как есть до сих пор.
Но именно тогда пронзила мысль: а что, если б статуи и вовсе не было?
Я испытал то холодящее душу ощущение, которое хотя бы раз в жизни посещает человека: понимание того, что он мог бы и вовсе не родиться на свет, что мир обошелся бы и без него — и был бы, всё равно, прекрасен.
Но само это ощущение уже является актом творчества.
Помню, что именно тогда меня и осенило: а ведь можно сделать фильм и о самой этой статуе!
Про то, как четверо ваятелей — Андреев, Шадр, Манизер, Мухина — выполняя поручение правительства, втайне друг от друга, лепили из глины модель «Рабочего и колхозницы», каждый на свой лад; как Вера Мухина, которой меньше всех хотелось браться за эту работу, победила в конкурсе; как ей пришлось лазать с молотком по стальным конструкциям в заводском цеху; про то, как однажды, среди ночи, на завод приехал Сталин и двадцать минут, молча, рассматривал изваяние в лучах прожекторов; как расчлененную статую везли в Париж на железнодорожных платформах через всю Европу, и где-то в Польше сказали, что она не пройдет в туннель, и блоки из нержавеющей стали пришлось опять резать автогеном…
Я зарылся в архивы. Дни напролет проводил в заводских цехах. Искал и находил людей, сотворивших своими руками это чудо. Тревожил память тех, кто рад был забыть прошлое. Извел тонну бумаги, бочку чернил…
А ведь когда-то, вспомнил я, парижане умоляли не увозить статую обратно в Москву, оставить ее навсегда в Париже, в Трокадеро, на берегу Сены, напротив Эйфелевой башни.
Но тогда от этих просьб отмахнулись: самим надо.
Погрузили на платформы и ту-ту.
Остались платаны. Те самые, что были? Или уже другие?