Манифест персонализма
Шрифт:
И здесь опять-таки я вспоминаю прочитанные в вашем, господин, письме резкие слова против коррупции, которая разъедает нас. Не будем умалять остроту проблемы: речь идет о смене немощной демократической структуры изжившей себя капиталистической структурой. Речь идет не об очищении, а о том, чтобы решительно переделать самые основы всех социальных структур и сверх того — сердца людей, но это нечто совсем иное. Во всяком случае низвергнуть стену, возведенную из денег, и разоблачить мистификации фашизма мы не сможем, если будем деликатны по отношению к старым добрым временам.
Радикальное изменение всегда называлось революцией. И если одно это слово вызывает страх, то боюсь, как бы тот же страх не вызвало и само революционное деяние. Действительно, ни одна революция не обходится без некоторого насилия. Но опыт совсем недавних дней [57] показал нам, что колебания правительства могут привести к еще большей крови,
57
6 февраля{145}.
Вот почему молодость, чувствующая себя свободной в своей вере и волеизъявлении, поворачивается лицом к вам, человеку, защищающему прошлое, и говорит вам: Великой демократической традиции — да. Но отнюдь не мелким. А для великой — великие пути.
Февраль 1934 г.
III. Метод и принципы деятельности
1. Реформизм и революция
Поблагодарим Гаррика за то, что он столь четко поставил проблему: «Если революция не свершается, если она не происходит, неважно, по их ли вине или нет, то что им остается делать со своей жизнью?» [58] Немного позднее Франсуа Мориак, предпочитающий наказание, нежели увещевание, предлагал ударить по рукам этим наивным и неуравновешенным молодым людям, чтобы помешать им напускать демонов на провинциальную буржуазию и пишущееся с большой буквы слово «Родина».
58
Revue des Jeunes, 15 f'evrier 1933.
Гаррик, Мориак… Нет надобности говорить, что нам хорошо известно, во что они верят и как они верят. Когда видишь, что они в своем отказе отвергнуть современный мир, несмотря на всю суровость их отношения к нему, которую они добровольно демонстрируют пред ним, примыкают к третьесортной партии тех, кто имеет выгоду от своей партийной принадлежности, то возникает проблема более серьезная, чем проблема искренности. Попробуем разобраться в этом.
Революция, хорошая ли, плохая ли, совершилась в России, в Германии, в Италии; она чуть было не разразилась в Бельгии, Швейцарии, Испании (вторая по счету); десятки миллионов безработных ежедневно питают надежды на нее; опора строя, американский колосс, заколебалась в своих основаниях. И если сегодня, когда революция надвигается со всех сторон, слышишь, как они говорят, словно о молодежной моде или о выражении, является ли она вежливой или нет, оценивая ее по меркам нашего обычного словоупотребления, то невольно задаешься вопросом, какая же катастрофа должна потрясти историю, чтобы ее могли заметить наши доморощенные деятели.
Все дело в том, что речь идет отнюдь не о словах, как это пытаются представить. Да и слова уже не просто слова, когда они вызывают столько эмоций. «Это слово — „революция“, и оно у всех на устах» [59] : чувствуете, как нарастает раздражение, потому что спор не состоялся, потому что надвигается размежевание, потому что незаметно возникает чувство стыда. Слово ранит их, но они не знают, где эта рана. Они пытаются скрыть стеснение, прибегая к поспешным речам, что вовсе недостойно их.
59
Echo de Paris, 25 mars 1933. 2 Franfois Mauriac / 'Echo de Pans, 25 mars 1933; Annales, 10 mars 1933.
Нам скажут, что это утратившие новизну общие слова, которые сегодня встречаются во всех журналах, у всех партий. А искали ли вы вообще новизну? Когда в самом начале мы употребили данное слово, то сделали это в противовес своим защитным реакциям и особенно своей успокоенности. Ни мода, ни внешние влияния не толкали нас на это. Светские пустомели, паразитирующие на рождении идей, еще не открыли его для себя, читая по утрам «Нувель ревю франсез», и мы помним все те предосторожности, к которым мы прибегли, чтобы не вызвать по отношению к нему у широкой публики более резкой реакции, чем недоброжелательность и предубежденность. Мы приняли слово «революция» со всей серьезностью. Мы взяли на себя обязательство полностью — всей жизнью, всей душой — включиться в нее и сделали это не ради слова (пусть оно отправляется на свалку, если в запасе есть Другое слово, которое не было бы ни тарабарщиной, ни уверткой), а ради той человеческой надежды, которую оно содержит в себе. Да простят нас за то, что мы сами не можем взирать на него извне, спорить о нем, как это делают лингвисты или литераторы,
Но вы продолжаете настаивать: «Дело более серьезно. Это слово нечисто». Что же, надо суметь понять друг друга.
Если речь идет о порочности воображения, то зло не столь серьезно. Мы боимся крови, баррикад: кровь, но существуют десятки способов проливать ее; строй, обрекающий миллионы на жизнь в нищете, ежедневно лишает крови миллионы людей; а когда он проливает ее, то ему не удается сразу же сделать это во всемирном масштабе, поскольку чувство интернационализма до сих пор обеспечивало единство народов, какие бы противоречия ни возникали между ними, но нескольким военным маневрам и парадам не понадобится много времени, чтобы дать людям, мирно прогуливающимся по улицам, со всеми их идеями, понять, что в век танков и пулеметов уже не может быть революций на улицах.
Если же речь идет о порочности метафизической, то по этому поводу мы уже давали пояснения [60] и определили свою позицию. Все слова нечисты. На битву не отправляются в начищенных ботинках и галстуках, завязанных тугими узлами.
Но я все время думаю об этом раздражении. И я весьма опасаюсь, что за порочностью понятия «революция», определенные аспекты которого не лишены основания, чувствуется другая порочность. Революция — это слово, которое не отличается благозвучием и не дает успокоения: грязные руки, перекошенные лица, люди; ее сторонники — живой и тяжкий упрек всем нам. Эти люди пугают. Так что же, скажем об этом открыто и пусть в этом не усматривают никакой демагогии; мы сознательно выбираем это слово, поскольку для нас оно, несмотря ни на что, вопреки всем его порокам, обладает правотой; так уж случилось, что оно долго жило на той стороне, куда все время сыпались удары: удары судьбы, удары режима, удары полиции, на той стороне, где подавляется врожденное чувство справедливости и — скажем это специально для господина Мориака — где живая плоть людей каждодневно подвергается распятию.
60
Appendices de R'evolution personnaliste et communautaire, I. (Meunier E. Oeuvres. V. 1. Paris, 1961).
Конечно же, речь идет о наших собственных делах. «Инженеры, не имеющие работы, выпускники высших школ, брошенные на произвол судьбы, художники, умирающие от голода» — вот чем объясняют их борьбу те, кто замечают язву на теле общества только тогда, когда она начинает разъедать их собственную плоть. От христианского психолога можно было бы ожидать того, чтобы он по меньшей мере оставался христианином и психологом. Как христианин, он не должен выносить общее суждение о людях, если не знает их реального положения внутри общественного строя; пусть он вспомнит, что рождение христианства пытались объяснять нищетой его первых сторонников. Как психологу, ему надо бы получше рассмотреть подлинные истоки и размах возмущения, которое сотрясает мир и, что еще важнее, воздействует на души с гораздо большей силой, чем необеспеченный бюджет.
Впрочем, какое это имеет значение! Непонятно, что более позорно: чувствовать несправедливость только тогда, когда она задевает вас за живое, как это происходит с простым народом, или же не обращать на нее внимание, как это делает буржуазия, поскольку ее аппетиты всегда удовлетворены. Между тем раздел между людьми проходит именно здесь, в зависимости от того, какую позицию каждый из нас занял по отношению к нищете современного мира. Гаррик сделал свой выбор: вот только его прозорливость значительно отстала от его милосердия, в чем мы и собираемся его упрекнуть. По поводу человека, который перед лицом кризиса определяет свою политическую позицию только для того, чтобы разоблачить «нищету буржуазии», «ту изматывающую все силы драму, которая вот уже на протяжении трех лет разыгрывается за стенами величественных отелей или в прелестных замках Медока {35} и местечка Сотерн» [61] , позволительно задаться вопросом, в самом ли деле он когда-либо поднимался выше точки зрения своего класса и не являются ли приговоры, осуждающие современный мир, которые он выносит несмотря ни на что, всего лишь семейной ссорой, жалобой буржуазии, с которой плохо обошлись, обращенной к буржуазии, с которой обходятся хорошо. Истрати недавно жестко напомнил ему об этом: «Богатый молодой человек может разговаривать с бедняком лишь после того, как избавится от своего богатства, по меньшей мере от того богатства, которое ограничивает его взгляды».
61
Francois Mauriac / Annales, 10 mars 1933.