Марфа окаянная
Шрифт:
— Небось конину басурманы варят. Первейшая ихняя еда.
— Слышь, Трифоныч, — съехидничал Потанька, — продал бы кобылу татарве, к завтрему одно издохнет.
Тимофей не ответил.
— Им всё еда — и конина, и свинина, и говяда. Всё жрут!
— Врёшь, свиньёй татары брезгуют.
— Что так?
— Басурманы — одно слово!
В стороне грянули раскаты смеха.
— Сыны боярские пируют, — сказал кто-то.
— Эх, поросёночка бы жареного сейчас, — отозвался мечтательно другой:
Вдруг, будто из ниоткуда, с гиканьем и хохотом стрелами пронеслись меж котлов
— Озоруют, псы окаянные! — воскликнул кто-то в сердцах.
— С десяток их было или сколь?
— Четверо!
— Больше вроде...
Мало-помалу возмущение улеглось, давала почувствовать себя усталость. Некоторые уже храпели. Саврасов сменил дозорных и ушёл спать к другим сотникам.
Тимофей лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к темноте. Звёзды едва мерцали сквозь перистые облака. Вокруг на все лады похрапывали и подсвистывали. Тимофей осторожно выбрался из-под шерстяного полога и, полупригнувшись, шагнул по-кошачьи неслышно в сторону татарских огней. Спустя минуту остановился и прислушался. Сзади было по-прежнему спокойно, его никто не окликнул. Тогда он выпрямился и зашагал быстрей.
Идти было легко, мягкая трава пружинила под подошвами. Прохладный пряный воздух бодрил и очищал грудь от густой дневной пыли. Из-под ног порхнул внезапно разбуженный чибис. Тимофей вздрогнул, схватился за пояс и не обнаружил ножа, который сам же и отстегнул на стоянке. Он мысленно ругнул себя за оплошность.
В стороне послышались фырканье и плеск воды. Тимофей повернул вправо и, осторожно ступая, двинулся на шум.
Близ неглубокого овражка, куда стекал невидимый в траве ручей, паслись татарские кони. Чёрные их силуэты выныривали из темени, вновь исчезали, и определить их количество было невозможно. Но Тимофею был нужен только один. Он вдохнул лёгкий запах лошадиного помёта, отметив про себя, что ветерок веет в его сторону. Один из коней, не чуя его, подошёл ближе и принялся жевать сочную траву. «Этот сгодится», — решил Тимофей и выпрямился.
И тут словно из-под земли вырос перед ним голый до пояса татарин, ухмыляющийся во весь рот. У него не хватало зубов, и Тимофея обдало гнилым дыханием.
Поздно было бежать. Татарин был моложе. Он держал перед собой натянутый лук, и наконечник стрелы метил прямо в Тимофеево горло.
Тимофей вздохнул и успокоился. Ещё минуту назад сердце его колотилось от волнения. Никогда в жизни не случалось ему красть, а тем паче конокрадствовать. Но сейчас он оказался сам себе не волен, и волноваться было бессмысленно. Все мысли кончились, он покорно ждал конца.
Татарин вдруг нелепо дёрнулся и начал клониться набок. Выпущенная стрела прошелестела в двух пальцах от виска Тимофея. Татарин повалился в траву и затих. На его месте стоял однорукий Потанька, обтирая о голенище сапога остриё своей сабли.
— По-иному бы кончил его, — процедил он, сплюнув, — да мог зашуметь, под лопатку вернее.
Тимофей опустился на четвереньки, его вырвало. Затем ещё раз, громко.
Потанька ткнул его сапогом в бедро.
— Трифоныч,
Он протянул Тимофею уздечку.
«А я-то и узды не взял!..» — подумал тот сокрушённо.
В стан вернулись, сидя вместе на одном коне. Себе Потанька брать татарского коня не пожелал. («Мой ихнего шибче!..»)
Наутро выступили с рассветом. В татарском лагере суетились, конники рыскали по полю. Несколько всадников поскакали в сторону московского войска, однако за версту поворотили назад.
Фома Саврасов покосился на пересёдланного Тимофеева коня, но ничего не сказал.
Тимофей приблизился к Потаньке, поехал рядом. Произнёс, помявшись:
— Должник я твой. Скажи чем, отплачу.
Потанька усмехнулся:
— Кругом, гляжу, задолжал. Должок я с тебя стребую, не бойсь, ещё не время.
— Когда же?
— Подвернётся случай...
Прихрамывающая лошадь Савелия плелась между обозами, её даже впрягать не стали. В какой-то момент она приотстала, пощипала траву на обочине пыльной дороги, а затем повернула и медленным шагом пошла на Москву.
Иван Васильевич с главными силами отбыл из Москвы двадцатого июня, в четверг. Казалось, весь город высыпал на проводы. Шум, гомон, ликующие возгласы тонули в нескончаемом звоне колоколов. И нескончаемыми казались конные полки, двигавшиеся неспешным шагом вдоль московских улиц. На заборах, крышах, деревьях — повсюду сидели зеваки, с завистью в глазах провожавшие ратников, которым поход сулил славу и добычу.
Неприязнь к новгородцам стала всеобщей. Их всерьёз считали вероотступниками, чуть ли не христопродавцами. Большая толпа кинулась громить опустевший Новгородский двор, но поживиться там было особенно нечем, а запалить, к счастью, не решились, боясь, что огонь вновь может загулять по городу.
Назавтра люди мало-помалу успокоились, даже более того — притихли. Словно опустела Москва. Потянулись дин тревожного ожидания, и уже не такой бесспорной виделась победа, как раньше.
В великокняжеском тереме тоже всё как бы замерло. Мария Ярославна начинала дни молитвой о сыне и о спасении душ христианских от вечной погибели. Вторая проговаривалась без сердца, без трепета. Во что не веришь, не вложишь сердца, сколь ни молись.
Как не хватало ей сейчас Феодосия, духовной беседы с ним.
Про бывшего митрополита говорили, что стал он самым рьяным монахом Чудова монастыря. Даров не принимает, а если что и берёт, тут же раздаёт нищим да убогим. Не знает иной пищи, кроме хлеба и воды. В келью свою поселил прокажённого и ходит за ним как за дитём малым, без содрогания и брезгливости.
Новый митрополит Филипп не таков. Важный, холёный, надменный с подчинёнными ему, угодливый с великим князем. Власть свою любит превыше всего. А ведь не шибко и умён. Его послания новгородцам Мария Ярославна читала всегда с плохо скрытым раздражением. Сочинял-то, верно, не сам, а дьяки (Бородатый, небось, с Курицыным), но ведь прочитывал, прежде чем подписывать. Вот и вышло, что великий князь с воеводами двинули рати свои, чтобы с окаянной Марфой управиться. Она самая главная виновница. Не много ль одной бабе чести!