Марина Цветаева
Шрифт:
за ее строками стоят реальные события и люди. Речь идет о постановлении ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», сыгравшем жестокую роль в истории советской литературы и в жизни Ахматовой, в частности. Однако большое преувеличение считать, что постановление вызвано событиями ее личной жизни и тем более – что этим можно «смутить» двадцатый век, не смутившийся ни гитлеровскими, ни сталинскими массовыми убийствами.
К сожалению, Цветаева не знала поздних стихов Ахматовой. Осенью сорокового года она прочла только что появившийся сборник «Из шести книг» и была разочарована: «старо, слабо <...> Но чтоона делала: с 1914 по 1940 г.? Внутрисебя. Эта книга и есть «непоправимо-белая страница» <...> Жаль».
Цветаевой хотелось видеть путь поэта – в этой книге она его не увидела. Не исключено, что она догадывалась, что ахматовская книга далеко не полна, ее запись продолжается и кончается словами: «Ну, с Богом за свое (Оно ведь тоже посмертное) .Но – et ma cendre sera plus chaude que leur vie» [256] .
256
И мой пепел будет жарче, чем их жизнь ( фр).
Узнай Цветаева ахматовские стихи тридцатых годов, у нее не возникло бы мысли о непоправимо-белой странице в творчестве Ахматовой.
Однако Ахматова, хотя надолго пережила Цветаеву, так и не почувствовала интереса к ее поэзии. Четверть века спустя после смерти Цветаевой в словах Ахматовой слышно некое пренебрежение. Так, намечая вспомнить о встрече с Цветаевой, она иронизирует: «Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 авг<уста> 41 г. Это была бы „благоуханная легенда“, как говорили наши деды...» Негативный смысл «благоуханной легенды» равен пастернаковской «напыщенности». Поэтический метод Цветаевой, отбирающий и акцентирующий «мое», Ахматовой чужд и неприятен. В либретто балета, тематически близком «Поэме без героя», вновь в негативном контексте возникает имя Цветаевой: «приехавшая из Москвы на свой „Нездешний вечер“ и все на свете перепутавшая Марина Цветаева...»(выделено мною. – В. Ш.) [257] . С этим не стоит спорить, огорчительно постоянное раздражение в словах Ахматовой о Цветаевой. Жалко, что «в мире новом друг друга они не узнали», как сказал любимый обеими Лермонтов.
257
Обе цитаты: Встречи с прошлым. Вып. 3. С. 415, 402. В беседе с Н. Струве в Париже (1965 г.) Ахматова сказала: «У нас сейчас страшно увлекаются Цветаевой, но я считаю, что это отчасти потому, что у нас совершенно не знают Белого, а у Цветаевой очень много от Белого» (Ахматова А. Соч. Т. 2. С. 342).
Не удивительно, что и у других Цветаева вызывала раздражение. Я склоняюсь к мысли, что оно связано с самим фактом ее возвращения в Советский Союз. Зачем она приехала? Чего ей там не хватало? Вот ведь и шарфики, и записная книжечка, и сумка «на молнии» (в Москве таких не было) – все парижское... Как можно было вернуться, когда здесь ничего нет и каждый ежедневно ожидает ареста?.. Такие или подобные вопросы должны были возникать в сознании людей, встречавшихся с Цветаевой. «Белогвардейка вернулась!» – говорили о ней в писательской среде. На это накладывалась полная бытовая и материальная неустроенность Цветаевой. «Вернулась, а теперь чего-то еще хочет, недовольна...» – таков мог быть подсознательный подтекст отношения окружающих. Советским людям, дрожащим от страха, неуверенным даже в сегодняшнем дне, должно было казаться странным, непонятным и подозрительным добровольное возвращение в тюрьму. Не стала бы Цветаева объяснять, что вернулась не «зачем», а «потому что», – потому что знала, что должна быть рядом с мужем. Впрочем, и она была не в состоянии по-настоящему понять советских людей, их разделяли протекшие в разных измерениях семнадцать лет.
Это не могло не сказаться и на отношении к поэзии Цветаевой, разошедшейся с советской так же далеко, как сознание Цветаевой с сознанием советских людей. К этому времени официально перестала существовать вся «упадочная» поэзия конца XIX и начала XX века, были вычеркнуты из литературы сверстники Цветаевой – те, кто имел собственное представление о мире, свое лицо и место в поэзии. Классика была кастрирована, освобождена от всего «чуждого» и преподносилась в осовеченном виде. Оставался Маяковский – препарированный в «лучшего, талантливейшего поэта нашей советской эпохи»: без его исканий, срывов, открытий, даже без самоубийства. Поэзия превращалась в праздник для глаз и слуха, рвалась стать песней, гимном, одой. Современных поэтов трудно стало отличить друг от друга, все писали на одни темы и одним тоном: бодро, приподнято, жизнерадостно. Как отметил в «Записных книжках» Илья Ильф, все «пишут одинаково и даже одним почерком». Цветаева должна была казаться мамонтом или марсианином со своими странными темами: душа, поэзия, любовь, смерть, бессмертие, тоска... И со своей странной поэтикой: несовременной лексикой, сложной метафоричностью, необычными ритмами. Среди советских стихов, таких простых и понятных, толкующих все те же азбучные истины, поэзия Цветаевой воспринималась как нарочито сложная. Большинство из тех, кто помнил и ценил Цветаеву, остановились на «Верстах», в то время как она ушла далеко от того, что делала в молодости. Ей хотелось знакомить людей с новой собой, она читала – в частных домах, разумеется, – поздние стихи и поэмы – и не находила отклика. Рассказывая о ее чтениях у себя дома, Звягинцева дважды повторила, что стихи, прочитанные Цветаевой, «никому не понравились»: «Когда она приехала, она читала одно занудство, ничего такогоне читала». «Занудством» были «Попытка комнаты», «Поэма Лестницы», «Поэма Воздуха». Липкин признавался, что и на него чтение Цветаевой не произвело впечатления. Из поэтов, познакомившихся со стихами Цветаевой с ее голоса, М. С. Петровых осталась к ней совершенно равнодушна, А. А. Тарковскому «многие ее стихи казались написанными через силу»; Т. Н. Кванина говорила мне, что и до сих пор она предпочитает цветаевскую прозу. Но были и такие, которые знали и любили ее стихи. Однажды, в мае 1941 года ей довелось читать перед литературной молодежью; этот вечер устроил на квартире своей сестры М. А. Вешневой студент Литинститута поэт Ярополк Семенов. Собрались молодые поэты; старшее поколение прийти поостереглось. Сам Я. Семенов прочел наизусть «Крысолова»; потом читала Цветаева. После чтения, по словам М. И. Белкиной, «Степан Спицын, друг Ярополка... встал на колени... и поцеловал ей руки, каждый палец отдельно.
– Почему пальцы такие черные? – спросил он.
– Потому что я чищу картошку, – ответила Марина Ивановна» [258] . Невольно вспоминаются слова из давнего-давнего письма Сонечки
Можно надеяться, что встреча с литературной молодежью у Вешневой принесла Цветаевой радость, но она была единственной, и ощущение «невстречи» с читателем (когда-то она говорила, что ее читатель остался в Москве) усугубляло чувство непонятости и одиночества. Т. Н. Кванина – тогда совсем молодая учительница русского языка и литературы – писала мужу в ноябре 1940 года: «У меня какое-то двойственное чувство: я и робею перед М<ариной> И<вановной> и в то же время чувствую себя опытнее. Годы разрухи и все прочее – от многого отучили и многому научили. Понимаю хорошо одно: она здесь одна, как на Марсе, среди непонятного и непонятных ей людей – существ. А всё кругом (в свою очередь) тоже не принимает ее (ах, последнее так знакомо!). Идет жизнь, в которой ей отводятся какие-то боковые дорожки...»
258
Белкина М. Скрещение судеб. М.: Благовест; Рудомино, 1992. С. 223.
Но я забежала вперед. Сейчас «боковой дорожкой» оказалось Голицыно и возможность переводить – это было немало! Она начала зарабатывать литературным трудом. Жизнь относительно стабилизировалась. Мур учился в голицынской школе – третьей в этом учебном году! – и занимался с учителем частным образом, ему надо было приспособиться к незнакомой школьной системе. Здоровье Мура постоянно беспокоило Цветаеву, этой зимой она связывала его многочисленные болезни с недоеданием и тяжелыми бытовыми условиями. О подробностях можно судить по записке Цветаевой к Е. Я. Эфрон: «Мур (тьфу, тьфу) выздоровел, но все время дрожу за него: в школе выбиты окна, уборная – на улице, а пальто не выдается до конца уроков...» Мур пропустил много занятий, но учился так хорошо, что в конце учебного года его без экзаменов перевели в восьмой класс.
Цветаева много работала. В Голицыне перевела три поэмы Важа Пшавелы, две английские баллады о Робин Гуде, стихи болгарских поэтов – больше двух тысяч строк. Самыми трудными для Цветаевой оказались поэмы Важа Пшавелы. Впервые она переводила с подстрочника, не зная ни языка, ни реалий оригинала, завися от того, кто делал подстрочник и объяснял ей принцип фонетической транскрипции, ритмического строя грузинского стиха и способ рифмовки Пшавелы. Кажется, все это было недостаточно точно, позднейший исследователь этих переводов пишет, что «размер не был избран Цветаевой добровольно, а был настоятельно рекомендован ей со стороны, в качестве, якобы, единственно соответствующего грузинскому, то же и система рифмовки через строку» [259] . Но и сами поэмы, кроме «Раненого барса», не захватили ее творческого воображения. Это был редкий для Цветаевой случай, когда работа не доставляла радости. Весной, уже кончив перевод «Гоготура и Апшины» и «Раненого барса», она иронически сообщала Н. Я. Москвину: «тихо, но верно подхожу к подножию полуторатысячестрочной горы – Этери. Эта Важа (она же – Пшавела) меня когда-нибудь раздавит». Позже, другому адресату: «перевожу третью за зиму – и неизбывную – грузинскую поэму». Но «раздавить» Цветаеву было не так-то просто; она работала упорно, тщательно, в полную меру своих возможностей: «всю зиму – каждыйдень – переводила грузин – огромные глыбы неисповедимых подстрочников...» Она была строга к себе и аккуратна до щепетильности: в назначенный договором срок перевод «Этери» был сдан издательству. Переводческая работа Цветаевой всем существом связана с ее оригинальным творчеством; в переводимую вещь она привносит свой поэтический мир, и потому ее можно безошибочно узнать и в поэмах Важа Пшавелы, и в балладах о Робин Гуде, и в немецких народных песенках. Но, может быть, ее самобытность в какой-то степени мешала переводу?
259
Цыбулевский А. Русские переводы поэм Важа Пшавела (проблемы, практика, перспектива). Тбилиси: Мецниереба, 1974. С. 6.
Сохранившаяся беловая рукопись «Этери» с пометками редакторов и авторской правкой дает представление о последнем этапе работы Цветаевой [260] .
В тексте перевода подчеркнуты отдельные слова и фразы, на поля вынесены замечания типа «Откуда это?», «Не то», «Очень вольно», «Прибавлено»... Временами редакторское недоумение выражено вопросительными и восклицательными знаками. Цветаева вернулась к работе. Она внесла около ста поправок: заменила слова, строки, целые большие куски, многое сократила. В нескольких случаях она предлагала редактору от двух до четырех вариантов на выбор. В письме Н. Я. Москвину она сетовала: «перед всеми извиняюсь, что я так хорошо(т. е. медленно, тщательно, беспощадно) работаю – и так мало зарабатываю... Я убеждена, что если бы я плохо работала и хорошо зарабатывала, люди бы меня бесконечно больше уважали, – но – мне из людского уважения – не шубу шить: мне не из людского уважения шубу шить, а из своих рукописных страниц».
260
РГАЛИ. Фонд 2530, оп. 1, ед. хр. 213. Здесь же хранится письмо В. В. Гольцева по поводу перевода Цветаевой (оп. 1, ед. хр. 1). Приведу его полностью.
«В Гослитиздат, С. В. Евгенову
М. И. Цветаева, будучи настоящим мастером поэтического слова, к сожалению, многого не уловила в поэме Важа Пшавела «Этери». Вещь не пришлась ей по душе и это сказалось на работе. Как человек очень добросовестный она постаралась «исправить» авторский текст и потратила на это много лишнего времени. Но многое она сделала напрасно. Многие ее ремарки (сделанные красным карандашом в подстрочнике) не убедительны. В итоге она намучилась, делая совершенно непроизводительную работу. «Исправления» авторского текста, с которым следовало бы обращаться менее вольно, отвлекали ее в сторону. Есть в переводе много очень хороших мест. Считаю, что его можно принять и даже оплатить, но предупредить М. И. Цветаеву о необходимости внести целый ряд исправлений. И в тексте перевода и в подстрочнике я сделал много пометок простым карандашом. Прошу ознакомиться с материалом.
Подстрочник оказался вовсе не так плох. Некоторые поправки Е. Д. Гогоберидзе оказались несущественными, а некоторые даже лишними. Сама поэма несколько путаная, но ее отрицательные стороны, по-моему, преувеличены. В ней много интересного.
II.VI.40
Иногда редакторские замечания отражали дух времени. Так, у Цветаевой в главе восьмой визири обращались к царю: «Великий вождь!» Редактор не мог оставить эти слова без внимания: так называли только Сталина. На полях появилась выразительная пометка «?!», и Цветаева нашла замену: «О царь и вождь!» Из перевода последовательно изымалось упоминание Бога. В описании прекрасной Этери в главе второй исчезло сравнение ее глаз с раем:
Хочешь рай узреть воочью? В эти очи погляди. Райский сад увидишь въяве С вечным Богом посреди.