Марина Цветаева
Шрифт:
Ее переводы свидетельствуют об этом. Но есть и стихи Цветаевой, написанные по возвращении: семь завершенных, четыре в той или иной степени не доделаны. Они подтверждают: да, могла, не разучилась, это цветаевские стихи, которые не спутаешь ни с чьими. И вечные темы: любовь и смерть. Но почему так мало? Почему эти стихи обходят то самое важное, что вторглось в ее жизнь на родине? Значит ли это, что иные – не любовные – стихи не возникали в ее сознании и не просились на бумагу? К сентябрю 1940 года относится запись: «Сколько строк миновавших! Ничего не записываю. С этим – кончено». Много раз пробегая эти слова глазами, я долго не постигала их смысла – ведь это приговор своим стихам. Почему Цветаева отказывалась от стихов? Одно объяснение кажется мне похожим на правду: о чем она могла бы писать? Включиться в славословящий хор советских поэтов – для нее это было неприемлемо и творчески невозможно. Писать «в стол» о том, что она увидела и пережила по возвращении, – а где бы Цветаева хранила такие стихи? Она на опыте знала, что такое обыски и аресты. Рукописей боялись. Ахматова и вдова Мандельштама «хранили» стихи в памяти своей
И все же, пока она была жива, душа ее, как сказочный Феникс, способна была возрождаться из пепла, загораться, гореть, страдать...
Ушел – не ем: Пуст – хлеба вкус. Всё – мел, За чем ни потянусь.Это из стихов, обращенных к Е. Б. Тагеру в январе 1940 года. И к нему же – диалог о любви и возрасте:
– Пора! для этогоогня — Стара! – Любовь – старей меня! – Пятидесяти январей Гора! – Любовь – еще старей... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но боль, которая в груди, — Старей любви, старей любви.Цветаева дорожила этой болью, она была признаком жизни, а Цветаева – вопреки всему – не перестала быть живым человеком, женщиной. Когда-то меня поразил рассказ поэта, художника, переводчика Аркадия Штейнберга:
«Я видел Цветаеву всего один раз в жизни... Но началась эта история много лет спустя после ее смерти. Мне сказали, что надо посмотреть Галину Уланову, что она скоро сойдет со сцены, а не увидеть ее нельзя. И я пошел на „Жизель“. Там есть сцена сельского праздника. Жизель среди других девушек, обыкновенная, ничем не выделяющаяся. И вдруг она видит принца и идет к нему. Она просто идет через всю сцену, но это было гениально сыграно. Жизель преобразилась. Это Женщина, Любовь, Ожидание шли к мужчине...
А у меня необыкновенная зрительная память. Я помню все, что когда-нибудь видел. И я вспомнил, что где-то уже видел это. И в памяти всплыла картина...
Это было перед войной. Я стоял в Гослитиздате в очереди за деньгами, но денег не было, мы ждали, когда их привезут. Было много народу. Вдруг кто-то толкает меня в бок и показывает: Цветаева... Я увидел старую женщину, неухоженную, видно, махнувшую на себя рукой, забросившую себя, с перекрученными чулками. Какая-то отчужденная от окружающих, с очень замкнутым лицом. И вдруг лицо ее преобразилось, стало женственным, счастливым, ожидающим. Она вся потянулась навстречу кому-то только что вошедшему. Я оглянулся и увидел Тарковского... Эту картину я совершенно отчетливо вспомнил на «Жизели» с Улановой».
Цветаева была увлечена Арсением Александровичем Тарковским – молодым, красивым, талантливым поэтом и переводчиком. Она обратила внимание на его переводы, а потом познакомилась с ним в доме переводчицы Н. Г. Яковлевой, у которой было нечто вроде литературного салона. Они встречались в гостях, в писательском клубе, в издательстве. Тарковский был намного моложе Цветаевой, женат, она не интересовала его как женщина, и ее стихи тоже оставляли его равнодушным. М. Белкина утверждает обратное, но опровергает сама себя, приводя высказывание Тарковского, который «не раз ей говорил: – Марина, вы кончились в шестнадцатом году!..». К Тарковскому обращено последнее стихотворение Марины Цветаевой, 6 марта 1941 года. Это ответ на его стихи, которые он читал при Цветаевой в одном из знакомых домов. Строчку из него она поставила эпиграфом: «Я стол накрыл на шестерых...»
Всё повторяю первый стих И всё переправляю слово: – «Я стол накрыл на шестерых»... Ты одного забыл – седьмого. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...Никто: не брат, не сын, не муж, Не друг – и всё же укоряю: – Ты, стол накрывший на шесть – душ, Меня не посадивший – с краю.Никто... Как необходим ей был кто-то, для кого и она была бы не просто именем, а живой душой. Но ни одно из увлечений этих лет не состоялось: «У меня нет друзей,а без них – гибель».Впрочем, в письмах дочери в лагерь дважды повторено: «Есть друзья, – не много, но преданные».
Жизнь била Цветаеву упорно и беспощадно. Она устала, постарела, изменилась внешне. «Мама, ты похожа на страшную деревенскую старуху!» – негодовал Мур, а ей нравилось, что он назвал ее деревенской. От прежней Цветаевой оставались стройность, летящая походка, тонкая талия и серебряные запястья. Внутри сохранились стойкость, несгибаемость, чувство ответственности. Жизнь требовала от нее полной самоотдачи: переводы, деньги, книга, передачи Сереже и Але, постоянная забота о здоровье Мура, хозяйство... Цветаева справлялась, она была необходима близким, и это давало ей силы преодолевать невозможное.
В январе 1941 года в Бутырской тюрьме
Какой активной, уверенной предстает Цветаева в письмах к дочери! Как пытается показать, что у них все в порядке: и комната на два года, и переводческая работа («На жизнь – нарабатываю»), и Мура любят и любили во всех школах, и книга, хотя пока и не принята – о рецензии Зелинского, конечно, не упоминается – но войдет в план следующего года... Она уверяет Алю, что их с Муром дела идут хорошо, она «старается» и уже стала членом писательского профсоюза. Она умалчивает, что могла бы быть членом Союза писателей... Но ее приняли в группком литераторов при Гослитиздате, для которого она делала переводы и внутренние рецензии, и это огромное событие – Цветаева наконец получила официальный советский статус.
Письма Али тоже бодрые: и в кино она ходит, и радио слушает, и в Москве (читай – в тюрьме) «в смысле условий ... мне было неплохо – идеальная чистота, белье, хорошие постели, довольно приличное питание, врачебная помощь, и главное – чудесные книги». Ну санаторий высшего разряда да и только! Сотни тысяч людей таким же наивным обманом пытались поддержать своих близких на воле.
Начались деятельные заботы о посылке Але вещей и «продовольствия», как выражалась Марина Ивановна. У нее с лета было насушено много овощей, богатых витаминами и предотвращающих цингу. Для Али сшили зимнее пальто, приготовили непромокаемую и теплую обувь, есть и красивые платья, можно прислать браслет и бусы, синюю испанскую «шаль с бахромой, которая тем хороша, что и шаль и одеяло». Аля дипломатично напоминает: «Мама, Вы пишете о вещах – мне жаль, если пришлете хорошее, свое. Всегда есть шансы, вернее мельшансы [270] , что они пропадут». Цветаева хочет поехать на свидание в лагерь, и «если бы не Мур (хворый) я бы сейчас собралась...». Вероятно, она надеется на лето: каникулы и легче будет устроить, чтобы Мур не оставался один. Пока же Муля Гуревич (они с Алей считают себя мужем и женой, хотя он женат и у него есть сын) пытается получить разрешение на свидание: «Муля нам неизменно-предан и во всем помогает, это золотое сердце. Собирается к тебе». Переписка с Алей определенно меняет жизнь Цветаевой и Мура, она сокращает расстояние между ними, создает иллюзию совместности. Понимая, как важно это после полутора лет полной неизвестности друг о друге, Цветаева хочет посвятить дочь не только в события, но и в подробности их жизни, вплоть до расписания их с Муром обычного дня. Она рассказывает о новой для себя работе – ведь до сих пор ей не приходилось переводить с подстрочников; как много сил требуется, чтобы из плохого подстрочника сделать хорошие стихи, и как она не может позволить себе небрежности. Мур рассказывает о школе, о занятиях и отношении к нему соучеников, о школьных «девицах», о книгах, которые читает, о музыке, которую слушает, о планах на будущее... Несмотря на страшные обстоятельства, разделяющие Марину Ивановну и Алю, – или благодаря им? – кажется, что они по-новому сблизились, ушло что-то, что стояло между ними в те два месяца, которые они провели рядом на воле. Возможность переписываться приносит надежду и на встречу. Пройдя все мытарства, уже живя в лагере, Аля так и не может поверить в случившееся, до последней минуты она ожидала если не оправдания, то гораздо более мягкого приговора. Муля ищет адвоката, который взялся бы хлопотать о пересмотре дела А. С. Эфрон; Цветаева узнает в НКВД, что восьмилетний срок Алиного приговора включает в себя те полтора года, которые она провела под следствием, и утешает, что до освобождения осталось «не восемь лет, а шесть с половиной, это мне сказали на Кузнецком».
270
Malchance ( фр) – неудача.
В начале мая 1941 года у Цветаевой запросили открыткой вещи для Сергея Яковлевича; это могло означать, что следствие по его делу завершено, приговор вынесен и его тоже готовят к отправке в лагерь. 5 мая Цветаева и С. Д. Гуревич отнесли «целый огромный, почти в человеческий рост, мешок, сшитый Зиной [271] по всем правилам, с двойным дном, боковыми карманами и глазками для продёржки, всё без единой металлической части». Зимние вещи не взяли, но то, что многое другое удалось передать, сильно поддерживало Цветаеву. 10 мая приняли и передачу...
271
З. М. Ширкевич.