Марина Цветаева
Шрифт:
Если судить по официальным источникам, жизнь в советской стране проходила, как сплошной праздник. В первые месяцы по возвращении Цветаевой праздновали: посещение Советского Союза датским писателем Мартином Андерсеном-Нексе, съезд народных сказителей в Москве, 1000-летие армянского эпоса «Давид Сасунский», 50-летие со дня смерти Н. Г. Чернышевского, «освобождение» Западной Украины и Западной Белоруссии Красной армией. На это событие прозаики и поэты откликнулись множеством стихов, очерков, фронтовых заметок... Одновременно проводился очередной разгром литературных журналов за очередные «политические ошибки», но в декабре творческой интеллигенции кинули новый пряник – постановление об учреждении Сталинских премий.
Внутри каждого жил страх. Все вчитывались в подтекст разгромных статей, пытаясь угадать собственную участь. По ночам прислушивались к звукам проезжающих автомобилей и движению лифта на лестничной клетке – ждали ареста. Тем сильнее стремились заглушить страх комфортом и весельем. Уже заселили роскошный писательский дом в Лаврушинском переулке, застраивали дачный поселок Переделкино.
«Спускаемся в царство шуб енотовых, обезьяньих, оленьих, на рыбьем меху, бесконечные ботики и кашне, кашне и ботики.
Ольга Ивановна (жена «нужного» писателя Леонида Соболева. – В. Ш.) в длинном серебристом платье из тафты. На грудь ее падает легкий светлый камень.
– Мама мне сказала, что эту слезку можно надеть – никто не подумает в наше время, что это настоящий камень, – говорит она мне мельком.
Странно, думаю я, законспирированный бриллиант? Зачем? <...>
Встречи наши окрашены конституцией, выборами в Советы. Волна заседаний охватила и писательский дом, и дом композиторов... В правлении Союза писателей и писательского дома появились новые люди... в них чувствовалось... стремление к комфорту, все как-то лихорадочно обзаводились машинами, дачами, идет раздел писательских дач, Соболев срочно кончает курс шоферов – и все это делается с какой-то лихорадочной поспешностью. Поэт Кирсанов делается таким метрдотелем писательского дома, заговорили о кухне, в воздухе носились разговоры о блестящей кухне, гаражах, судорожно искали бензин. <...> и как-то на моих глазах появляются черты хищнического, люди охвачены азартом. Начинается какая-то трамвайная давка с отдавливанием ног...» Описывая встречу Нового 1939 года в Клубе писателей, она пользуется пушкинским определением – «пир во время чумы» [247] .
247
РГАЛИ. Фонд 2440 (В. Н. Яхонтов и Е. Е. Попова). Попова Е. Владимир Яхонтов. Описание жизни и творчества. Оп. 1, ед. хр. 61, л. 172, 174.
Мы знаем нескольких сильных духом, сознательно не желавших принимать участие ни в литературном процессе с единственно допустимым методом «социалистического реализма», ни в новых формах литературной жизни. Но и из них никому не удалось устраниться полностью, если он остался жив. Да и не они определяли моральную атмосферу времени, тем более то, что называется литературной политикой, а на практике сводится к возможности для писателя жить и зарабатывать литературным трудом.
Закономерно, что Цветаевой не было места в советской литературе предвоенных лет. Но жить, обеспечить сына она считала своим долгом. Необходимы были жилье и заработок, чтобы кормить его и себя, носить передачи в тюрьму мужу и дочери. В этот отчаянный момент Цветаевой помог Пастернак.
Судя по сохранившимся воспоминаниям, намекам, слухам, душа Пастернака больше не была распахнута для Цветаевой. Их отношения себя исчерпали. Исчез человеческий, мужской интерес, который так сильно звучал в пастернаковских письмах двадцатых годов. Вряд ли сохранился и интерес к тому, что делала Цветаева в последние годы; вскоре после ее смерти Пастернак писал о ней как о поэте «гениальных возможностей» [248] – не свершений. Если бы судьба Цветаевой на родине сложилась благополучно, возможно, он и не встречался бы с ней. В их отношениях больше не было душевной близости, братства, обмена стихами – что всегда так необходимо было Цветаевой. Злые языки говорят, что он опасался ревности своей жены. Во всяком случае, из рассказа Цветаевой Липкину показалось, что Пастернак принял ее не как «равносущую», а как бедную, попавшую в беду сестру. Объективно говоря, это было много – он оказался едва ли не единственным, кто помогал Цветаевой в устройстве ее дел. В трагической ситуации Пастернак протянул Цветаевой руку помощи. Он пытался заинтересовать ее судьбой главного литературного босса А. Фадеева, но из этого ничего не получилось: по «квартирному» вопросу Фадеев ответил ей, что у Союза писателей есть «большая группа очень хороших писателей и поэтов,нуждающихся в жилплощади...» (выделено мною. – В. Ш.) —очевидно, в число «очень хороших» Цветаева не входила. Зато В. К. Звягинцева определенно помнила: «Пастернак свел ее с Гольцевым, который дал ей переводы». Виктор Гольцев был влиятельным деятелем в области литератур советских народов, от него зависело распределение работы, и с его помощью Цветаева получила переводы национальных поэтов по подстрочникам. Липкину запомнился, со слов Цветаевой, обед с грузинскими поэтами, устроенный для нее Пастернаком: прекрасная еда, вино, цветистое восточное красноречие. Цветаева недоумевала: как можно целый день провести за обеденным столом?.. Но может быть, как раз в результате этого обеда она и получила заказ на переводы поэм грузинского классика Важа Пшавела...
248
Письмо к Н. А. Табидзе от 20 марта 1942 г. (Литературная Грузия. 1966. № 1. С. 88).
После многонедельных волнений, отчаяния,
Из Голицына 23 декабря 1939 года Цветаева пишет письмо наркому внутренних дел Л. П. Берии. Сколько подобных писем шло по этому адресу и в адрес «лично товарища Сталина»? Подсчитать невозможно; я думаю, огромное множество советских семей вступали в эту безответную и бессмысленную переписку. Письмо Цветаевой, я уверена, не похоже на все другие – прежде всего своим тоном. К этому всесильному и страшному человеку обычно обращались с горькими жалобами и униженными просьбами, но Цветаева и в роли просителя не опускается до жанра «челобитной». Она начинает прямо:
«Товарищ Берия,
Обращаюсь к Вам по делу моего мужа, Сергея Яковлевича Эфрона-Андреева,и моей дочери – Ариадны Сергеевны Эфрон,арестованных: дочь – 27-го августа, муж – 10-го октября сего 1939 года».
Цветаева была блестящим мастером эпистолярного жанра, но в данном случае речь идет не о писательском мастерстве, а о человеческом достоинстве. В письме к Берии она абсолютно честно, не лукавя и не прикрашивая реальность, рассказывает о трагической ошибке Сергея Яковлевича, ставшего белым офицером, о «поворотном пункте в его убеждениях» в момент, когда на его глазах казнили красного комиссара (факт, о котором я впервые узнала из этого письма), и о его нелегком пути к прозрению и полной перемене политических взглядов и деятельности.
«Не зная подробности его дел, – пишет она, – знаю жизнь его души день за днем, все это совершилось у меня на глазах, – полное перерождение человека». Цветаева не просто пытается вызволить мужа из тюрьмы, она прежде всего защищает его честь: «Я не знаю, в чем обвиняют моего мужа, но знаю, что ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен. Я знаю его – 1911 г. – 1939 г. – без малого 30 лет, но то, что я знаю о нем, знала уже с первого дня: что это человек величайшей чистоты, жертвенности и ответственности. То же о нем скажут друзья и враги...» По ходу этого длинного письма Цветаева не произнесла ни одного слова, не соответствовавшего ее понятию о чести и достоинстве. Она не взывает к жалости и не просит о снисхождении: «Кончаю призывом о справедливости. Человек душой и телом, словом и делом служил своей родине и идее коммунизма (что чистая правда! – как бы сама Цветаева ни относилась к этому „служению“. – В. Ш.) .Это – тяжелый больной, не знаю, сколько ему осталось жизни – особенно после такого потрясения. Ужасно будет, если он умрет неоправданный.
Если это донос, т. е. недобросовестно и злонамеренно подобранные материалы – проверьте доносчика.
Если же это ошибка – умоляю,исправьте пока не поздно».
Письмо написано в необычном для Цветаевой стиле: она не играет мыслями и словами; ее лексика точна и конкретна, экспрессия подчинена логике, письмо звучит сильно и убедительно... не для Берии, конечно.
Упомяну, что москвичи обращали внимание на речь Цветаевой. С. И. Липкина удивил ее прекрасный русский язык, ему почему-то казалось, что за годы эмиграции она могла забыть или отвыкнуть от него. Е. Б. Тагер говорил о ясности, которой «отмечена была ее поразительная русская речь». Естественно, что Цветаева блестяще владела русским языком и замечательно говорила. Но, очевидно, имело значение и то, что за годы ее отсутствия в языке произошли большие сдвиги, он как бы «осоветился» – Цветаева же продолжала говорить на прежнем, до-советском русском. Отсюда у Т. Н. Кваниной возникало ощущение «старомодности и книжности». Впрочем, языковые новшества Цветаева живо воспринимала: в гостях у Звягинцевой строку С. Щипачева «Как мы подтридцать лет седелии не старели в шестьдесят...» она переиначила: «Как мы потридцать лет сидели...»