Марина Цветаева
Шрифт:
Мур, во время обряда, был прелестен. ... Был очень хорош собой, величина и вид семимесячного. С головой окунут не был, – ни одиниз огромных чешских бельевых чанов по всему соседству не подошел. Этого малышка с головой окунуть можно было только в море». Она уже создавала легенду о сыне. Мало сказать любила – Цветаева боготворила Мура, восхищалась и гордилась в нем всем: его величиной и весом, большой головой, красотой, лицом, в котором находила сходство с Наполеоном, умом, развитостью не по годам. Как когда-то было с Алей, Цветаева отмечала этапы его развития, роста, интересные и забавные словечки. Ей он казался необыкновенным, некоторым из посторонних – странным, даже неприятным. Одна из тогдашних приятельниц Цветаевой вспоминает о «знакомстве» с десяти-одиннадцатимесячным Муром: «вошли мы... в углу колыбель. Я очень люблю маленьких и тотчас же отправилась туда, заранее умиленно улыбаясь. Нагнулась – и остолбенела: синими, холодными, злыми глазами на меня смотрел красивый румяный холеный мужик лет сорока. Я правда помню до сих пор – я испугалась» [149] . Можно бы усомниться в справедливости этого впечатления, но существует фотография шестимесячного Мура, близкая этому описанию. На ней лежит «голыш» – плотный, ухоженный – с неулыбчивым, не по-детски взрослым лицом и смотрит на вас неестественно светлыми, почти страшными
149
Письмо ко мне В. А. Трайл (Гучковой, по первому мужу Сувчинской) от 19 августа 1981 г.
150
Письмо О. Е. Колбасиной-Черновой к Л. Е. Чириковой от конца ноября 1925 г. Цитирую по копии, подаренной мне адресатом.
В трудности Мура виновата была она. Естественное материнское чувство «Пока я жива —ему (Муру) должно быть хорошо»(из письма А. А. Тесковой 26 мая 1934) в ней трансформировалось и приняло гигантские и даже уродливые формы. Она готова была – и приносила – в жертву Муру все, вплоть до своей работы. Если в 1928 году она писала, что Мур – единственное, до чего ей есть дело, кроместихов, то через год формулировка изменилась: « Онне должен страдать от того, что я пишу стихи, – пусть лучше стихи страдают!» Для Цветаевой это означает полное самоотречение. Ради Мура она отрекалась не только от своей, но и от Алиной жизни – как-то само собой разумелось, что и Аля должна жить заботами и интересами брата. Кое-кто из знавших Цветаеву считает, что она превратила дочь в домработницу, принесла ее в жертву Муру. Это не совсем справедливо, она любила дочь и беспокоилась о ее судьбе, но главной ее заботой стал сын, а главной помощницей – Аля.
Цветаева относилась к нему так, что Мур рос в ощущении, что он – центр мирозданья. Доходило до почти анекдотических мелочей. Летом двадцать шестого года она рассказывала Пастернаку о первых шагах Мура: «Мур ходит, но оцени! только по пляжу, кругами, как светило». Ничего особенного: «светило» звучит шуткой. Но люди, проводившие лето рядом с Цветаевой, вспоминают, как она всерьез негодовала, если кто-нибудь на пляже просил ее сына отойти и не загораживать ему солнце. «Я сказала: „Мур, отойди, ты мне заслоняешь солнце“, – рассказывает Вера Трайл. – И раздался голос Марины, глубоко возмущенный, никак не в шутку: – Как можно сказать это такому солнечному созданию?..» Он стал ее светилом, и она хотела, чтобы и окружающие воспринимали его так же. Неприкрытый материнский восторг обычно вызывает иронию, а Цветаева была неумеренна в своем восхищении сыном, ей в нем нравилось и то, что других отталкивало. С гордостью сообщает Цветаева, что пяти-шестилетнему Муру приходится покупать одежду, предназначенную двенадцатилетним французам, что на его большую голову не лезет ни одна шапка. А между тем Саломея Андроникова писала мне, что, когда однажды пришла Цветаева с сыном, «горничная вбежала и сообщила: "Madame Zvetaeva avec un monstre".Монструазен он-таки был и верно таким остался» [151] . Нет, Мур не остался таким. Он вырос высоким, стройным, с гордо посаженной головой и красивым мужественным лицом. И интеллектуально он вырос ее сыном:владел русским и французским языками, отлично знал обе литературы, интересно рисовал, мечтал писать и переводить. В детстве ей казалось, что он не развит душевно, с годами это менялось. Пока же, по словам матери, он был – «terra incognita. И эту terr'y incognit'y держать на руках!» Это крохотное существо, с которым она теперь не расставалась, к которому была привязана физически и душевно, отныне становилось главным действующим лицом ее жизни, подчинившим себе все помыслы, планы, распорядок дней Цветаевой.
151
Из письма ко мне В. А. Трайл от 6 декабря 1979 г.: «Легла, было. В воспоминаниях. Увидела мое первое посещение Марины. Она кормила грудью Мура. У него была такая громадная голова (с лицом), что я подумала: „Марина кормит грудью Сувчинского, чрезвычайно уменьшенного“. Сувчинский был очень большого роста с соответственно большим лицом. А по цвету оба (Мур и Сувч.) были одинаковы».
Перед ними вставал вопрос – что дальше?
Цветаева уже рвалась из Чехии. Она не прижилась здесь, осталась чужда чешской культуре и языку: «...ах, как жесток и дик моим ушам и устам чешский язык! – признавалась она Богенгардтам. – Никогда не научусь. И, главное, когда я говорю, они непонимают!» Как должны были тяготить эти вынужденные глухота и немота ее, свободно входившую в другие языки. Она не хотела для детей чешского языка —это было одним из поводовуехать. Но ведь в Праге у Цветаевой уже сложилась определенная человеческая и литературная среда, была реальная возможность печататься, постоянное чешское «иждивение». Этим не стоило пренебрегать. К тому же ей замечательно работалось, и, несмотря на рождение сына и вопреки быту, она успевала много писать. И все-таки ей не терпелось уехать. Почему и зачем? Причин много, и ни одна не достаточно основательна. Самым понятным кажется стремление вырваться из повседневной бытовой задавленности, освободиться от неизбежной осенней грязи по колено, заботы о топливе, топки печей, таскания воды из колодца. Романтика такой «простой» жизни – если и существует – проходит быстро. Но для этого можно было бы всего лишь переехать в Прагу. Цветаеву же тянуло в Париж. «Париж представляется мне источником всех чудодейственных бальзамов, – писал Эфрон Колбасиной-Черновой, – которые должны залечить все Маринины (раны? – В. Ш.), обретенные в Чехии от верблюжьего быта и пр., и пр., и пр.». И он, и Цветаева считали, что Париж откроет возможности больше выступать, печататься и зарабатывать. К этому времени Париж, а не Берлин стал центром русской зарубежной литературной жизни, там издавались журналы и газеты, с которыми Цветаева уже была связана. Ее имя появлялось в критических статьях и
Бессмысленно задаваться вопросом, не напрасно ли Цветаева покинула Чехию и как сложилась бы ее жизнь, останься она в Праге. Но все время, пока я старалась решить для себя вопрос – почему она так рвалась уехать, меня не оставляло чувство, что, кроме внешних причин и поводов, было что-то подспудное, глубоко внутреннее, что уводило ее. Мне кажется, ответ я нашла в «Крысолове», последней вещи, над которой Цветаева работала во Вшенорах и которую завершила уже в Париже:
– Переезд! — Не жалейте насиженных мест! Через мост! Не жалейте насиженных гнезд! Так флейтист, – провались, бережливость! – Перемен! — Так павлин Не считает своих переливов...Как флейта Крысолова – гаммельнских детей, ее собственная флейта звала Цветаеву в дорогу, требовала перемен:
– Ти-ри-ли — По рассадам германской земли, – Ти-ри-рам — По ее городам – Красотой ни один не оставлен — Прохожу, Госпожу свою – Музыку – славлю...Ариадна Эфрон считала, что мысль о «Крысолове» возникла у Цветаевой в Моравской Тшебове: тихий, уютный, сохранивший средневековый облик – немецкий в центре Моравии – городок неожиданно напомнил ей о таком же тихом и уютном средневековом Гаммельне, прославившемся легендой о Крысолове. Цветаева побывала в Моравской Тшебове дважды: в сентябре 1923-го и на Рождество 1924 года. После первого посещения она писала А. Н. Богенгардт: «Часто мысленно переношусь в Тшебово, вижу маленькую площадь с такими огромными булыжниками, гербы на воротах, пляшущих святых. Вспоминаю наши с Вами прогулки, – помните грибы? И какую-то большую пушистую траву, вроде ковыля...» Трава попала в поэму, с ней ассоциируется тишина Индостана:
Как стрелок После зарослей и тревог В пушину — В тишину твою, Индостан...Живая тшебовская деталь в «Крысолове» – будильник. Предвкушая, как он будет «мирно и кротко спать» на лекциях, Сергей Яковлевич напоминал Богенгардтам о каких-то не дававших ему спать часах: «После трезвона Моравских часов старческий голос профессора вряд ли мне помешает». Этот трезвон, вызывая ненависть школьников к будильнику, прокатился в последней главе поэмы – «Детский рай».
Мысль о «Крысолове» мелькнула в Тшебове – и отступила больше чем на год, до времени, когда начала расти и выросла в поэму – многоплановую, многозначную и многослойную, самое значительное лироэпическое произведение Цветаевой. Устроенный, упорядоченный, самодовлеющий быт маленького городка – Моравской Тшебовы в XX, как и Гаммельна в XIII веке? Да – написанный издевательски ярко и весело, живо, на разные голоса. Напавшие на сытый город голодные крысы, почти одолевшие его своей прожорливостью, грозящие его благополучию – кто они? В гаммельнские времена крысы были стихийным бедствием, а крысоловы – обычной профессией; в Гаммельне есть музей, посвященный истории этого ремесла. Теперь же у Цветаевой собирательный образ крыс преломляется в грозящую миру «русскую» опасность – как в стихах «Переселенцами...» из «Ремесла». Но в «Крысолове» это не «белая» (беженская), а «красная» – гораздо более агрессивная – опасность. Крысы недвусмысленно рифмуют сами себя с большевиками:
– Есть такая дорога – большак... – В той стране, где шаги широки, Назывались мы...Слово не названо, но звучит в сложной тройной рифме: большак – широки – большевики – и поддерживается всеми деталями крысиных реплик. В советском издании соответствующие строки неслучайно были заменены точками. В представлении Цветаевой крысы объединили реальных коммунистов, с какими жизнь свела ее в Усмани, со всякого рода «сытыми», поразившими ее в начале нэпа. Крысы вот-вот сами превратятся в своих недавних врагов-«буржуев», бюргеров и ратсгерров, против которых когда-то боролись и которых теперь объедают. И те и другие готовы навалиться всем скопом и придавить все живое, все, что не служит их жажде накопительства. Цветаева ненавидит и тех и других и расправляется с ними с одинаковым блеском. Это – сатирическая сторона ее «лирической сатиры». Но главная, личная, лирическая цветаевская тема – искусство. Высокое искусство в соотношении с разными сторонами быта и Бытия. Искусство и быт, искусство и художник, искусство и время, искусство и нравственность – все то, что позже Цветаева разовьет в теоретических работах, явилось уже в «Крысолове», иное приглушенно, иное в полный голос, со всей присущей ей силой утверждения и отрицания.
Летом 1984 года, в семисотую годовщину трагического исчезновения гаммельнских детей, я видела в Гаммельне на городской площади представления, посвященные легенде о Крысолове. Меня поразило сходство цветаевской трактовки с традиционной трактовкой самих гаммельнцев: так же сатирически изображают они своих давних сограждан – и обывателей, и ратсгерров с бургомистром. Почти совпадал конец истории: по легенде Музыкант увел детей из города и они исчезли; Цветаева конкретизирует: он завел их в озеро и они утонули [152] . Но романтическая тема Крысолова-музыканта отсутствует в представлениях в Гаммельне. Это объяснимо: по традиции вот уже семьсот лет город оплакивает своих исчезнувших детей. Какое дело убитым горем матерям до искусства? Искусство – забота художника. Главным героем поэмы Цветаевой видится мне не Гаммельн и даже не несправедливо обиженный обывателями Музыкант, а его Флейта – та, которая ведет за собой крыс, детей и самого флейтиста. Недаром в ремарках Цветаева подчеркивает голос не Музыканта, а Флейты:
152
Автор памятника Крысолову в Гаммельне, не зная поэмы Цветаевой, по-цветаевски трактует легенду об уводящем детей из города Крысолове: он поставил скульптурную группу над водой, а Крысолова изобразил романтическим Музыкантом, влекущимся за звуками своей музыки.