Мастер и сыновья
Шрифт:
Надкусил первый ломоть мастер.
— Пирог! A-а, вот это кислинка. Кете, поди сюда, поглажу.
Старушка, хоть и глуховата, но эти мужнины слова услышала. И пошло-поехало: такими буханочками никто хлеб не печет, только коврижки, такой хлеб неспорый, его быстрее съедят. Замес тоже нехорош, с комками. Кислота приторная — будет изжога.
Так утром и вечером, отрезая ломоть, отщипывая крошку, матушка обронит слово про немкин хлеб. Корочек старушке уже не раскусить, вот она и пилит их двумя уцелевшими зубами, пока не размокнут. Сегодня ей корка слишком тверда, мякиш слишком сух, а на другой день,
— В голове у тебя жижа, в пояснице грыжа; сунь палец в горшок, загребешь гущи вершок, руку скрючишь — баранку получишь! — слушал, слушал нудную старушкину воркотню мастер, да не вытерпел. — Только и можешь, что бубнить. Квохчешь, квохчешь, а яйца не снесешь.
— Сам снеси!
— А где это видано, чтобы петухи неслись?
Старушка шлеп-шлеп в свой уголок.
— Сыночки мои… все вам было хорошо — и хлебушек, и борщ. Говорила я, Йонялис, брось ливорвер, не связывайся с сицилистами, с нехристями, чего ты меня не послушал? Не тебе ливорвер: уряднику — шашка, лесничему — ружье, Я тебя, сынок, не таким растила, чего ж ты матушку не послушался, в чужой сторонушке косточки свои гноишь… Андрялис, говорила я, не воруй, чужого не бери — рука отсохнет. Мало тебя учила, мало розгой похлестывала… лучше бы я тебя младенцем утопила, в корыте купаючи.
Понемногу причитания жены выводят мастера из себя. Трудно ему найти спокойное убежище. Гнет его и качает, с корнями вырывает, словно дерево в чистом поле. Тут присел, там примостился, в третьем месте приютился, собрался было по тропиночке к Кризасу идти, да вспомнил, что того уж нет. И снова гонит старика неведомо кто, куда и зачем. Уже нашел он местечко, где никто его не сыщет, на горке, на пестром лужке, среди клевера. Сидит, как пень от расщепленного бурей дуба, погрузился в давние годы и раздумывает, зачем он жил, кому еще он нужен. Шумел, зеленел он, выстаивал под бурями, под сенью своих ветвей вырастил молодые побеги, надеялся, что будут они ему опорой в старости, и вот…
Для всех остальных мастер — шутник, весельчак. Особенно сейчас, когда и после всех семейных неурядиц они видят его все таким же острословом:
— Ему только жить да других веселить. Горе и заботы для него после дождика в четверг наступят.
Какого черта станет Девейка рассказывать им, что он подчас на самом деле переживает. А насчет веселья — кто его мастеру отмеривал, уж не поскупился. Хотя бы этим скрашивает он людям их горькое житье. Только матушка упрекает мужа, мол, по своим замашкам он ей не подходит.
— Связались мы с тобой, как крапива с пионом.
— А как же, ты крапива, я пион. Не обожжешь — жива не будешь.
— А ты все гав да гав, тоже иначе не можешь… Нет для тебя ничего святого…
— Свято будет, как доской заколотят. А что! Мы пара хоть куда, словно петух да курочка. Ты кудахчешь, я кукарекаю.
Погладит ее мастер, прижмет к себе ее голову: нелегкая доля выпала конопатой пеструшке — рассыпались цыплята кто куда. Бывало, то и дело квохчет, поругиваемся, как зернышко сыщет — подзывает, под сбоим крылом пригревает. Ее ли в том вина, если один — в мать, другой — в мастера, а третий… из чужой кладки. В жизни приходится отведать сладкое и горькое…
Никто
На этот раз никто не прогневил мастера. Старушкино брюзжание если и приелось, то и вреда ему не нанесло. Как и всегда, влекли его к себе старые знакомые — поля, холмы, извивающиеся во ржи тропинки, которые он не променял бы ни на что на свете. Стежки во ржи для мастера что доброе хмельное пиво.
Прежде всего он посетил кладбище и посидел у места вечного отдыха Кризаса. Мысленно побеседовал с приятелем, поплакался ему. Еще при жизни портного друзья уговорились, что, когда одного схоронят, другой придет на могилу расспросить, как на том свете.
Потом мастер живописно пересказывал свой разговор с приятелем:
— Спишь ли, Кризас? — спросил он.
— А что же мне еще делать — сплю, — ответил портной, когда мастер припал ухом к земле.
— На небе ты или в аду?
— Погоди, вот перевернусь на другой бок, скажу.
— Уже перевернулся?
— Уже.
— У черта ты или у бога?
— Придешь — увидишь!
Рассказывал это Девейка, одним глазом посмеиваюсь, а другим — оплакивая приятеля. Кризас и по ту сторону жизни не испытывал печали. В меру своих сил веселил портной покоящихся рядами паграмантских мастеровых, землепашцев исчезнувших поколений, не позволяя им пропадать без дела.
Не с одним только Кризасом поговорил мастер. В тот день решил он добраться и до пасечника Адомаса, который еще на свадьбе Симаса одолжил у него занятную книжонку про Христофора Колумба. Книжку ему подарил Кризас, и мастер не желал, чтобы она пропала. Один раз он уже ее прочел, но перед смертью хотелось бы еще потешить сердце. Вот это чтение! Вот это история! — нету ей равных.
Ветерок попутный, день ясный, дорога так и вьется, идешь будто на крыльях летишь. Немного свернув с большака, Девейка проведывает старых знакомцев, тех, с кем в давнее время работал, с кем вместе рос, одного, другого уже нет, но остались их отпрыски. Хорошо и этих приласкать, сравнить, похожи ли на родителей.
Сев за стол, облокотившись на него, вспоминает мастер, как этот стол сколачивал, как поднимал за ним кувшины с пивом, с кем тут песни распевал, летом или осенью это было. От одного имени к другому, от знакомца к знакомцу — хотя бы мыслями переносится мастер в стародавние времена, когда человек совсем во мраке жил, когда барин менял его на пса. И рассуждают старики, как меняется белый свет, радуются, что молодежь берется за книги, за ученье. Девейка, словно взяв на себя обязанности своего приятеля Кризаса, утешает разочарованных, подбадривает тех, кто споткнулся в борьбе. Не оплакивает он и судьбу сына Йонаса: