Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
У Агнешки уже столько писем от Штефана! Иногда к ней сразу два приходят. Агнешка всегда радуется, и Вильма вместе с ней, обычно и я присоединяюсь, хотя, но правде говоря, эти письма не очень веселые.
Тераны, 15 нояб. 1944 г.
«Бесценная семейка!
Нынче уже четыре года, как у нас народилась наша несравненная, золотая и дорогая доченька Зузочка. Господь бог сберег ее нам в добром здравии, и сердце на нее не нарадуется. Быть бы мне сейчас с вами, ох, чего бы я не отдал за это! Родные мои, женушка моя и доченька моя, папка не забывает вас! Я, как обычно, на участке в одиночестве, и так меня тянет домой, к вам, ненаглядные мои!
К 19 часам я всегда прихожу домой, хочу послушать первые вечерние известия, и всегда я такой нетерпеливый, всегда жду не дождусь, что же будет после известий, но счастья мне пока не было, не слыхал я ничего, что меня бы порадовало. Агнешка, пока еще ничего? Знала бы ты, какой я нетерпеливый, как нетерпеливо все время жду! Жить вот так вдалеке от семьи — хуже нет!
В субботу, то есть 11 нояб., был тут п. Шандорфи-Клас, секретарь ГСНП [49] и два пана редактора, удалось с ними поговорить. Посулили мне, что кое-что сделают, дескать, проявят заботу, а то хотя бы попытаются, может, кого попросят, чтобы меня перевели в Братиславу.
Голубушки мои, все время думаю о вас! Что у вас нового? Кроха еще не явилась на свет? Когда она уже появится? У тебя нет каких трудностей? Беда просто, что я не дома, а главное, теперь, когда я вам боле всего нужен. Святый боже, что же мне делать? Агнешка, объяснила ли ты это кому? Толковала ли с людьми, на которых я тебе в прежних письмах
Агнешка, пишу очень наспех. Один парень из Тесар, то есть из соседней деревни, должен ехать нынче в Батёвианы, говорит — за зерном, посулил мне, что тут остановится и заберет это письмо. Поэтому я маленько нервничаю, очень тороплюсь и в поспешности даже не знаю, о чем писал раньше. Боюсь, случайно бы не упустить чего.
Выпали у нас сильные дожди, но уже теперь прояснело. Кто знает, на как долго? У некоторых тутошних хозяев имеется в полях еще кормовая свекла, и даже картошка в земле, так как из-за ненастья некогда было их выкопать. Люди жалобятся, что не могут сеять, так как земля страшно мокрая, насквозь раскисшая, на поля и не ступишь. Не знаю, все ли работы переделают. Ведь что, если правда прояснело лишь на короткое время? Даже и то может случиться, что наместо дождей ударит в конце месяца или в начале декабря мороз, а они все еще не поспеют с работами. Они навряд ли управятся, и мне их жалко. Ведь обидно, если урожай пойдет псу под хвост, и опять же все, что должно уродиться на будущий год, вообще не уродится, потому как нынешней осенью не было подходящей погоды для сева. Пришлось бы все возместить яровыми, какой-нибудь фасолью, картошкой, кукурузой. Да зерно трудно чем возместить. А еще и весна может выдаться никудышная, разве что только картошку или фасоль сажать, знаешь ведь, фасоль все равно садят поздно, почти в самое лето, чтоб не померзла. Эх, перевели бы меня в Братиславу или хотя бы определили где поблизости, может, и я бы в Церовой поработал. Помнишь, какие у нас были в позапрошлом овощи? Нынче были бы еще лучше. Если бы была весной погода, сразу же в марте, а хоть и поздней я бы все перекопал, а потом ты бы поглядела на эту морковь. И фасолька была бы. Мама бы тоже хвалилась. Да, вот что: тут поблизости живет одна такая ловкая бабенка, характером чисто Вильма, тоже у нее полно самых разных цветиков, хотя теперь осенью этого так особо не видно в саду, но уж по разговорам все ясно, и дома у нее всякие луковки и семена, если бы Вильма желала, я мог бы для нее из этих семян что и выпросить. Да, а что с ней? Что с Вильмой? Здорова? А мама? А Зузочка? Что ты делаешь, Зузонька моя? Агнешка, прошу тебя, обо всем мне отпиши! Мне очень хочется знать, как Имро. Не сказался еще? Ничего о нем не знаешь?
А вот тебе и радостное: повезло мне достать для вас немного сахару — приблизительно столько, сколько осталось у нас в Дольней Штубне. Ну и рад же я! Зузочка моя, доченька любимая, придет вам от папки посылочка!
Боже мой, как мне тут скучно! Агнешка, ты себе даже не можешь представить! Агнешка золотая, все время о вас думаю!
14 ноября опять взорвали пассажирский на линии Зволен — Дудинце, у станции Доманики. Паровоз, почтовый вагон, железнодорожный вагой и вагон второго класса сильно повреждены. Это уже третий случай. Партизаны, что ли? Кто знает. Но на сей раз ничего особенного не случилось. Ребра переломанные, лица окарябанные, но слава богу — жертв нет. Пассажирский транспорт остановлен у нас дня на 3—4. Теперь ходят поезда только до места крушения и оттуда назад, то есть до Зволена.
Ты знала пана вахм. Хлапика? И он тут со мной в участке. В понедельник уехал в Штубнианске Теплице, но не знаю, когда воротится и привезет ли чего нового.
Ну, пора кончать. Хотел сегодня написать только несколько строчек, а видишь, опять оно малость растянулось. Поклон всем, а главное, нашей маленькой Зузочке! Агнешка, и следи за собой! Тяжелую работу не делай, лучше попроси Вильму или маму, они тебе помогут. Скажи им, что и я их об этом очень прошу и что их сразу же и за все очень благодарю. Душенька, и напиши мне! Каждое слово меня обрадует. И главное, самое что ни есть главное, опять же выделяю: Агнешка, дорогая моя, как только ребеночек народится, тут же дай знать мне по радио! Как тебе уже писал: после первых вечерних известий. Как только узнаю, что эта наша кроха, наша эта малышечка уже на свете, попрошусь в отпуск. И получу его. Уже осведомлялся. Агнешка, прошу тебя, только не забудь: по радио и после первых вечерних известий! Каждый вечер хожу их слушать по обязанности, но главное, от нетерпения. Когда только дождусь этой радостной вести?
Горячо вас обнимаю, целую и кланяюсь.
49
Глинковская словацкая народная партия — клерикально-фашистская партия, названная так по имени своего основателя словацкого священника Андрея Глинки.
Почта, стало быть, работает. И хотя никогда не приносит именно ту весть, которую человек больше всего ожидает, она всегда приносит много вестей. И как часто ненужных или уже запоздалых. Почтарям все равно, ведь им неизвестно, какие вести приносят они людям. Люди злятся на них, а они знай себе бегают, ей-богу, так недолго и ноги стереть. Где-то вдали свистит паровоз, машинист широко окрест оповещает людей, что тянет почтовый поезд, и, даже если это только обычный поезд, сразу же за паровозом почтовый вагон, который на всех железнодорожных станциях уже поджидают ретивые почтари, они что-то берут, что-то подкладывают, потому что вести и посылки, письма, открытки и почтовые карточки снуют по всем направлениям и целыми днями знай шмыгают и шуршат. Всякий почтарь может письмами даже ветер поднять. А уж словацкий почтарь и подавно, хотя на машине он не ездит, обычно у него и велосипеда-то нет. Словацкий почтарь всегда был только пехотинец. Почет и уважение словацким почтарям-пехотинцам.
В Околичное, однако, ездит почтарь-велосипедист. Но и этот всего лишь пехотинец. Велосипед он обычно тащит рядом, для него он только обуза.
Почтальон ходит в Околичное каждый день. Носит письма и посылки, но Вильме всегда только улыбнется и покачает головой.
— Опять ничего, Вильмушка!
ТАБАК
Имро отлично знал, сколько страданий причинил он Вильме и отцу, какого страха нагнал на них. Понимал и то, что надо бы многое объяснить им, но поначалу некогда было думать об этом — уж слишком быстро все закрутилось, где уж тут было искать бумагу и марку, не с кем было и послать весть о себе, да он не знал и какую весть. В самом деле не знал.
Но он все-таки хотел написать. С дорогой душой написал бы Вильме. Первым делом хотел попросить у нее прощения. Правда, он твердо решил: как только разыщет лист бумаги и конверт, да если еще где-нибудь выклянчит марку, он извинится перед Вильмой и все ей объяснит, и у отца попросит прощения, и успокоит их, чтобы они за него не тревожились, однако сперва он должен все сам для себя определить, иначе бы он не убедил их. И если у него нет разумных доводов, придется их выдумать. Но иногда человеку трудно выдумывать. Возможно, поэтому Имро особенно не торопился.
Сначала ему казалось, что Вильма и так все знает. Она наверняка чувствовала уже давно, что он ее обманывает. Хотя вслух ни в чем не упрекала его, не выспрашивала у него, иной раз все же видать было по ней, что она подозревает его. И Имро был убежден, что, когда он ушел в имение и обещал скоро вернуться и не вернулся, она наверняка всю ночь прождала его, а утром побежала туда — и люди ей все разболтали. Если сама не сходила, то наверняка мастер пошел, и тот тоже мог быть куда как удивлен. Однако, возможно, мастер и не рассказал всего Вильме. Но люди-то в имении наверняка знали об Имро многое, о нем и о Штефке еще и до этого всякое нашептывали друг другу, а уж когда Ранинец вытащил его из дома Кириновича, было у всех над чем поехидничать. На счастье, стоял гвалт и суматоха, но все равно многие, конечно, видели Имро, и на другой день наверняка чесали языки и все раздували, а может, кое-что и присочиняли. Имро опасался, даже был убежден, что больше, чем его уход, огорчит Вильму то, что она узнает от людей. Если бы Вильма ему все и простила, все равно некоторые
Он во всем полагался на время и на события, но иной раз, забываясь, начинал доверяться кому-нибудь из товарищей, обыкновенно это был Шумихраст или Мигалкович, но чаще всего — причетник; говорил он с ними и о вещах, которые, как думал, уже спят в нем, но вдруг ни с того ни с сего они отзывались сами, и тогда он обычно решал, что напишет домой, даст хотя бы знать Вильме и отцу, что он жив, но как раз в тот момент у него не находилось бумаги, да и почта была далеко. В горах, увы, нет почты.
А к товарищам он привык, казалось ему, что с ними он находит общий язык, с некоторыми он и впрямь находил. Еще бы! Ведь и у них были если не совсем такие же, так, во всяком случае, подобные заботы, и это сближало их. Имро подчас даже казалось, что некоторые из товарищей значат для него больше, чем Вильма, отец, Штефка, родственники и вообще все, кто еще до недавнего времени представлялись ему, самыми близкими и незаменимыми.
Но и это можно понять. Разве он мало пережил с товарищами? Где Карчимарчик? Где Ранинец? Где Габчо? Скольких уже нет! И те, что не погибли и не ушли, радуются не только каждому, хотя и не самому лучшему, дню, а каждой пустяковине. Иной раз и еда их радует так, что даже слезы наворачиваются. Общие переживания и вседневная опасность сближали людей.
В горах слово «товарищество» обретает иной смысл, чем в обыденной жизни. Каждым днем испытывается товарищество, и всякий раз по-другому, товарищу можно простить что угодно, а вот картошине трудно простить, что она больше или меньше другой. В горах может встретиться человек с человеком, приятель с приятелем, но если они хотят друг друга признать за товарища, то должны сердиться на картошины, что те не все одинаковы и что в горах не растут. Такая или подобная мысль, может, осенит тебя в горах, может, ты ее и утаишь и даже попытаешься улыбнуться, а возможно, улыбнешься как раз тому, кого тебе так трудно было признать за товарища, но это не притворство; именно этой улыбкой ты как бы извиняешься за свой голод и при этом не только товарищу, но еще и картошине прощаешь, что она была такой, какая была, а то и совсем не была или просто тебе не досталась. Но тебе, вовсе не обязательно улыбаться, иной раз с трудом хватает сил на улыбку, бывает, и косо на кого-то посмотришь, но, может, ты и тут иногда ошибаешься. Поэтому время от времени спроси себя сам — не ошибся ли ты, братец, случайно, мы ведь разные, и кое-кто уж слишком часто ошибается! Подумай и о том, не улыбаешься ли ты слишком часто и не глупо ли это, ведь и серьезный человек может выглядеть глупым. Подумай, хорошенько подумай, не грошовая ли у тебя улыбка или, может, она и гроша не стоит, подумай, не напрасно ли ты на кого-то искоса смотришь. Да умеешь ли ты вообще смотреть искоса? Если не умеешь, попробуй! Надо научиться. На некоторых нужно косо смотреть! Может, ты с нами не согласен или то, о чем мы здесь говорим, кажется тебе делом пустячным, но именно потому ты должен хоть однажды и над такими пустяками задуматься, должен уметь их схватить, уловить, приглядеться к ним, чтобы все-таки знать, каковы они, эти мелочи, насколько они важны, чтобы сквозь них познать самого себя и других лучше понять, чтобы уметь задать вопрос самому себе, ибо если ты этого не умеешь, то и другим напрасно станешь задавать вопросы и напрасно станешь ждать правильных ответов. Едва ли ты узнаешь, что правда, а что ложь, что геройство, а что трусость, поэтому поразмысли, человече, пока есть для этого время, и, если тебе кажется, что достаточно времени, поразмысли сейчас, а позже, позже можешь опять поразмыслить, да тебе и придется — не пошел же ты в горы просто так, не покинул же дом прогулки ради или чтобы поесть гуляшу, ты хочешь жить, жить хочешь, ты сам о себе поразмысли, а на других не ссылайся! Умного человека все равно не проведешь, кого ты думаешь провести? Если от чужих слов воротит тебя, так сам скажи, за что ты воевал, какой ты герой! Ты должен всегда защитить собственное, да и чужое справедливое слово, тебе это нужно, да и твой это долг. Иначе ты и впрямь покажешься смешным — не себе, а другим, именно тем, на которых ссылался ты уже наперед, возможно, хотел их и правда задобрить, но не хотел достаточно поумнеть, чтобы и их понять до конца, а они, может, именно этого от тебя ждали, особенно позже, в обычной жизни, где нужно соблюдать обычные правила, которых: держатся все обычные, умные и честные люди. А что, если тебя когда-нибудь спросят, не чувствуешь ли ты себя немного неловко, не бывают ли у тебя такие минуты, когда ты и сам задаешься вопросом: не был ли ты лишь минутным героем, а после, когда нужно было платить обычной, будничной ценой, ты протягивал лишь единственную, одну и ту же монету, чтобы возвыситься ею над остальными, и чаще над теми, кто пришел уже позже в более нормальную жизнь, словно у тебя не было или ты не хотел иметь достаточно мелочи? Поразмысли, братец, поразмысли над прошлым и настоящим, не забывай и о будущем и взвешивай все на обычных весах, которыми пользуются в обычной, справедливой жизни, и, если иной раз чего-то недостает, добавь, добавь и тогда, когда глупцы из-за твоей мудрости и справедливости считают тебя дураком! Добавь и не горюй! Брат мой, ты ведь хорошо это знаешь: в обычной жизни не плачут по картошке или по щепотке какого-то жалкого табака! А о том, что ты был героем, о том лучше не думай, пусть тебя это вовсе не волнует, потому что об этом всегда умнее и справедливей рассудят те, что придут после тебя. Если твое геройство чего-нибудь стоило, его наверняка сумеют оценить. Истинное геройство становится таковым лишь тогда, когда героя нет, когда он уже ничего ни от кого не хочет и ничего не ждет. Только глупый и маленький человечек еще при жизни ждет, что кто-то придет ему поклониться…
О стольких вещах Имро хотелось поговорить! Но он лишь изредка позволял себе задумываться, некогда было особенно размышлять. Не то чтобы у него не хватало времени, времени было достаточно, да вот какое это было время… Дождь, снег, непогодье, тучи! Сколько раз думал он о своих родных лишь потому, что некому было пожаловаться!
Хотелось и молиться. Всякий день хотелось молиться, но мысли у него так путались, а то и рвались, что он не мог сотворить даже «отченаш». Забыл «отченаш», забыл и «богородицу», иной раз казалось ему, что он уже все забыл. И лишь торчали кверху эти высокие, ветрами, снегом и дождем исхлестанные ели, иногда они гулко лопались, а иногда молчаливо стояли во мгле и немо взывали к нему, не давая забыть о себе постоянным напоминанием, ибо были всегда перед глазами, со всех сторон обступая его. Иногда он останавливался и, опустив руки, смотрел на них: господи боже, что я тут делаю, кто все это выдумал, зачем я сюда пришел? Сколько тут дерева, а я стою без дела или все хожу и хожу, кому от этого польза, для чего это нужно? И скольких людей я обидел! И сколько обидели меня! Скольких я уже потерял и от скольких отступился! О господи, для чего это нужно? Поможет ли это кому? Действительно ли поможет? Если я творю грех, кто меня оправдает? А разве мне не делают зла? И это уже не око за око, а за око — четыре, за зуб — шесть зубов. А рядом со мной и такие, у которых, может, вообще нет зубов, а они все еще должны платить, все еще должны платить, так могу ли я от них отступиться?
А положение все ухудшалось. О каком-либо сплошном фронте уже действительно не приходилось и говорить. Если где-то еще и были крупные отряды, то постепенно они дробились на более мелкие либо просто сокращались, потому что люди один за другим убегали домой, к семьям, а среди тех, кто оставался, тяжело было поддерживать дисциплину и моральную стойкость. Многие сердились на командиров, считая, что именно командиры, особенно высшие, те, что отдали приказ к отступлению, все и загубили. — Что же, собственно, получилось? — спрашивали вслух. — Ведь у нас было все: машины, пушки, снаряжение, оружие и боеприпасы, полевые кухни и продовольствие! Где же это? Кому и зачем мы это оставили? Что теперь в горах станем делать?