Мать Печора (Трилогия)
Шрифт:
– Моя сестра.
– Какая сестра?
– Медицинская.
Здоровается она со мной и себя называет:
– Валя Барсукова.
– Ну, братец, заводи сестрицу в наши хоромы, - говорю я Саше.
Вошел Саша в палатку. Насмотрелись на него, а потом Леонтьева к ответу потребовали.
– Давайте буду по порядку сказывать. Отсюда по воде нас как на крыльях несло - километров тридцать в час по Сарамбаю плыли.
На другой день около полудня увидели мы избу в Тундо-Юнко. И два чума рядом с избой. По ручью подъехали к самой избе. Узнали мы, что тут ловит
Привезли они нас в Янгарей - мы сразу в медицинский пункт.
"Где тут фельдшерица?" - спрашиваем.
А нас вот эта девушка встречает.
"Никакой, - говорит, - здесь фельдшерицы нет".
"А кто есть?"
"Я".
"А кто вы?"
"Медицинская сестра".
"Осмотрите, - говорю, - вот этого больного".
Осмотреть-то она осмотрела, а лечить отказывается.
"У меня, - говорит, - все лекарства вышли, а с новыми морской пароход еще не пришел".
Трое суток прокоротали, чувствую, что Саша дальше может не выдержать. А он и не скрывает, прямо грозит:
"Или застрелюсь, - говорит, - или возьму бритву или ножик и сам себе руку распорю".
И верю я ему, что он так и сделает. И в госпитале и на Памире были у меня в руке флегмоны, знакома мне эта боль. Гной и кости ломает, и мясо разъедает, и кожу рвет. Надо большую силу, чтобы эту боль перенести.
Уговариваю я Сашу, как могу, а сам свои меры принимаю. Карабин я спрятал на чердак. Бритвы, ножи, ножницы и вилки хозяйка под замок запирала.
А главную свою надежду я на девушек положил. Обошел я девушек-колхозниц, двух учительниц, счетовода, инструкторшу из машинно-рыболовной станции и подговорил их:
"Выручайте, - говорю, - меня, спасайте моего товарища. Я больше не выдержу, свалюсь сейчас и усну. А Саша без надзора может какую-нибудь глупость сделать. Так большая к вам просьба: ходите вы к нам в гости по очереди. Забавляйте вы его, чем сумеете, играйте, пойте, сказки сказывайте, коли это не поможет - письма ему пишите, ревнуйте друг к другу, но парня сохраните. Может быть, еще и кому-нибудь из вас пригодится".
А Валя со своей подругой-зоотехником еще раньше были подговорены.
Согласились девушки, и я после этого свалился и уснул на целые сутки. Через сутки просыпаюсь и не узнаю той комнаты, в которой мы жили. Разукрасили ее девушки, как на праздник. А в комнате настоящая вечорка. На столе патефон стоит, и пластинки со всего Янгарея снесены. Одна девушка на балалайке играет, остальные по очереди частушки поют, кому-что в голову забредет, а все больше смешное.
Так еще трое суток протянули. День и ночь около Саши дежурили девушки, помогали ему с болезнью бороться. И видим мы, что перестали ему помогать все хитрости девичьи, и песни, и шутки. И я тоже хочу что-нибудь сморозить, а гляну на Сашу - и рот у меня не раскрывается. Пришлось и мне смолкнуть. У человека сорок один градус, так ему шутки за издевку покажутся.
А кожа над раной, вижу, у него рдеет. И одним я его утешаю:
"Прорвет, Сашенька...
Седьмая ночь была самая тяжелая. Саша потерял сознание. То он бредить начинает, то очнется, вскочит и карабин требует. Повалю я его силком, а он плачет и руки себе ломает. Глядя на него, и я плачу.
Вот один раз Саша заложил руки да как нажмет на больную - гной и прорвал кожу. Саша сам испугался.
"Потекло", - говорит.
И пока мы хлопотали, видим - у Саши голова набок свалилась и на подушку упала: он спал.
Еще через три дня мы с Сашей уже ехали в Тундо-Юнко, а еще через два дня дождались Петрю. И чтобы больше в Янгарей не ездить, попросили Валю с нами ехать, проводить Сашу: медицинский пункт теперь у нас в отряде.
8
– Ну что же, давайте опять одной семьей жить, - говорю я.
– А лодка у вас где?
– Бросили в Тундо-Юнко.
Спиридону это и не любо, ворчит:
– С умом была деревенька нажита, да без ума прожита.
Валя с первого взгляда мне понравилась. Всем она взяла - и плечом, и лицом, и молодостью своей. Заплетет она свои светлорусые рассыпанные волосы, косами, как венком, голову обовьет. Бело-розовое лицо - как картинка писаная: глаза голубые, задумчивые, щеки наливные, носик сухонький, с тонким переносьем. Одета она в приглядный цветной сарафанчик. И так он пристал к ней - как прикипел.
– В каком это лугу ты выросла? Под каким солнцем вызрела?
– спрашиваю я Валю.
Спиридон и тот хлопнет ее по плечу и скажет:
– Эх, Валька! Сбросить бы мне годов сорок - не долго бы ты в девушках проходила.
– Я и не поглядела бы на тебя, - смеется Валя.
– Присушил бы. Нашептал бы да нароптал бы тайных да заповедных слов сама пришла бы.
– Ты небось и заговоров-то не знаешь!
– подзадоривает Спиридона Леонтьев.
– На присуху-то? Как не знать! Читать начну, так и теперь любая девка-краля зашевелится.
На другой день оставили мы веселые берега Сарамбая и перешли в верховья другой реки - Талаты. Воркутинская лодка в последний раз забралась на нарты и проехала на легкой подводе. Шли мы новыми, незнакомыми местами. На болотах стояла самая ягодная пора. Низенькие кусты голубельника посинели от ягод. Морошка только что дошла до полного налива. Краснобокая брусника - самая поздняя ягода - тоже вызрела и стала темно-бурой. Если стояли мы на подсухом месте, на какой-нибудь горбовинке, у всех и щеки, и губы, и зубы были в синюю краску выкрашены.
– Как с медведем целовались, - смеюсь я.
– Медведь, он ягоды пуще меда любит. В тундре голубель, в наволоках смородина - для медведя царь-еда.
– Врешь, - говорит Спиридон.
– Забыла ты вот эту ягоду.
И показывает на бурую большую ягоду, крупную, как черная смородина. Я, верно, забыла про нее. А была девчонкой - не хуже медведя ее любила. Растет она на сухих, песчаных местах. Прямо из земли выходят четыре больших продолговатых зеленых листика. Летом между листиками зацветает желтенький цветок, а потом листики побуреют, и на месте цветка ягода вызревает. И зовут эту ягоду медвежья.