Матрица бунта
Шрифт:
Мотив ответственности за общий мир высветлен в героине «Эвакуатора» только в финале. Потому что только тогда он перевесит в ней противоположное стремление — почти инстинктивное влечение маргинальной личности к разрушению общего благополучия. «Ты эвакуатор, я детонатор», — говорит она Игорю. И, в самом деле, к концу романа с удивлением понимаешь, что не кто иной, как Катька, срывала все эвакуации Игоря, губила его миры, начиная с его «родной» планеты, что именно ее воображению принадлежат самые трагичные, обидные ситуации романа. Совсем в духе статей автора: Игорь — Быков-утопист, Быков-деятель, недаром ведь несущий чисто писательское бремя эвакуации людей в воображенные миры; Катька — отчаянная, это Быков, сопротивляющийся утопии, предвидящий роковой исход любого начинания.
Роман Быкова — гимн маргинальности. Начавшись как история одинокой в своей подлинности любви двоих, изолированных от общества в карантин особости, он в итоге возвышается до пафоса строчки одного из стихотворений,
Повесть Павлова, напротив, сначала поднимает героя до его идеальной вершины, а потом инерционно сбавляет обороты пафоса. Пафос Павлова, продолженный и в его критических выступлениях, — это внутреннее преодоление человеком окружающего и подавляющего его мирского зла. Окончание службы выталкивает главного героя из обители полигона, где он смог победить в самом себе мир, в обширные владения зла. Атмосфера угнетенности, неволи, подавленности, в которой персонажи Павлова тщетно пытаются распрямиться, начинает постепенно теснить чистый дух свободы и добра в Алексее Холмогорове. Его непротивление обстоятельствам и волям других людей в какой-то момент оборачивается сломленностью, карикатурно обличаемой в финале: герой, отпущенный наконец на полную свободу, вырванный из лап зависимости от других персонажей повести, предлагает свою волю первому встречному патрулю, испрашивая у него разрешения на мельчайшие бытовые действия.
Совпадение принципов критического суждения с миром прозы видно и у Кирилла Кобрина. Недавние рассказы, опубликованные в «Октябре» (2006. № 4), развиваются в сфере мыслимостей. Воображенный город, угаданное по воспоминаниям будущее («Его пути»), детектив о взаимоубийстве идей («Финальная реплика»), конспект задуманного романа («Угловое кафе»). Характерно, что, когда в финале последнего рассказа реальность воображенная и физическая пересекаются и автор едва законченного романа о посещении Бен Ладеном Праги становится жертвой теракта в пражском кафе, нам ощутимо жаль не погибших людей, в том числе и рассказчика, а его роман, так и не увидевший свет. Таков мир в глазах Кобрина: живые явления в нем кажутся куда менее достоверными, а следовательно, и менее достойными интереса и сопереживания, чем явления мира слов и идей. Даже в книге нон-фикшн «Где-то в Европе», основу которой составляют воспоминания о конкретных приметах времени детства и юности автора, реальность не обживается непосредственно, а познается через ее антураж — языковой, бытовой, пространственный. Гул жизни словно подслушивается автором через щели словечек и вещиц. Показательно признание, что именно привязанность к быту по-европейски сделала автора убежденным западником.
Герой Кобрина, выпавший из всех связей и контекстов, обнаруживший себя в жизни, о которой промечтал всю юность и которая, однако, на поверку заметно уступает его мечте, напоминает самоощущением Кобрина-критика. Выпав из любых обязательств и долженствований, потому что сама литература перестала вдруг быть делом непременным, Кобрин-критик частно блюдет добровольно взятые на себя обязательства последнего ценителя того, что больше, кажется, никому не нужно. И не потому ли он так увлечен историей литературы, в пику ее актуальному бытию, что самоощущение его, как и его героя, разомкнуто в прошлое? Кобрин-критик — точка, в которую сходятся лучи золотой эпохи замечательных книг, достойной филологии, добросовестных издателей и комментаторов, гениальных классиков. И пусть в эту эпоху ему и его сверстникам не так уж хорошо жилось, зато как мечталось, как верилось — ведь и «Европа» в книге прозы «Где-то в Европе» не реальное географическое пространство, обжитое ими гораздо позже, а идеальное пространство мечты! Европу в ее высшем выражении знала только эта советская, не выезжавшая из Союза интеллигенция, которая и потеряла свою мечту, едва обрела возможность в ней поселиться. Недаром герой Кобрина признается в тавтологичности своего бытия, обреченного теперь закатившимся шаром вертеться в комфортабельной лузе. Остается одно — растворяться в книгах, в мыслимом мире сберегая свой идеал.
Не секрет, что усы Ивана Иваныча отлично пошли бы лимузину Петра Петровича. Гадая на лучшего критика среди писателей, я чувствую, что голосую за подход к литературе и аналитическую честность Кобрина, но подтасовываю и Быкову, в ком интересны мировоззрение и живость мысли, а что уж говорить о вере и пафосе всепреодолевающего духовного стремления у Павлова?.. Кажется, если соединить разобранных нами писателей в одно, получится идеальный критик. И в то же время каждый из них по отдельности — это воплощение идеальных черт критика: искреннего переживания за судьбу литературы, неравнодушия и бескорыстия в оценках, которые расставляются не в угоду, а наперекор предрассудкам
(Опубликовано в журнале «Октябрь». 2006. № 10)
Крупицы тверди
Александр Иличевский
Как говорил Лев Толстой, чтобы рассказать, о чем роман Александра Иличевского, придется переписать его слово в слово. Цитата — лучшее средство представить этого писателя. Вот и С. Беляков, отметив в одной рецензии [19] , что мало кто поставит под сомнение «мастерство» его героя, набирает побольше воздуху — и следует кусок зачаровывающего текста. Прием цитирования — не только самый убедительный, но и простой: Иличевского можно цитировать наугад, тыча пальцем в любые страницы, на каждой из которых нас ждут образцы неординарной словесной живописи.
19
Здесь и далее цит. по: Беляков С. Память ландшафта // «Новый мир», 2008, № 10.
Чтобы не быть голословной, тоже приведу любимый отрывок — из рассказа «Горло Ушулука». Тем более что выраженное в нем «ощущение затерянности» человека в ландшафте как «смерти наяву» нам пригодится:
«Пространственная ориентация от усталости дала сбой, все направления сломались или скомкались, голова медленно плыла над сочной степью, постепенно кругами подымаясь в вышину, но не обнаруживала вокруг ничего — кроме необитаемых белых пятен, залитых солнцем, как будто мира — внешнего этому острову — вовсе и не существовало <…> Белоголовый орел-курганник следовал надо мной беспрестанным надзором. Птица плавала восходящими кругами над луговиной, и голова темно кружилась от запрокинутого взгляда. Дикие кони, играя, валялись в духовитых травах. Почуяв человека, они взметывались, с грохотом кастаньет стакивались копытами — и я обмирал перед их демонической мощью: вспыхнув, кони неслись гнедым ветром, блистающим потоком мышц, стрелами шей. Избегая быть затоптанным, я прятался в тальник у ильменя, на лету распугивая зайцев, фазанов, пушечных коростелей, мгновенных гадюк <…> Редкая смесь восхищения и жути переполняла меня. Я не хотел и вспоминать о своем прошлом мире, он словно бы не существовал. Смерть наяву очаровывала меня, и если б друзья тогда меня сыскали, я бы сбежал, чтобы хоть еще немного продлить это ощущение затерянности, попытку проникнуть в забвение…»
Лишенные возможности сомневаться в изобразительном даре писателя, критики нападают с иного фланга. Диалектические вилы, на которые оказывается возможным поддеть Иличевского, в последнее время стали популярным оружием. Как бы ни сетовал М. Эдельштейн на «невероятный анахронизм дискуссии» «в координатах “чистое искусство” vs. “социально ориентированная литература”» [20] , разлад формы и содержания в произведениях современных, по большей части двадцати— и тридцатилетних, писателей остается главным предметом тревоги и заботы литературной общественности.
20
Эдельштейн М. В ожидании Алконоста // http://www.russ.ru/pole/V-ozhidanii-Alkonosta
«Сказать ему нечего», — отрезает Е. Ермолин в отзыве на один из рассказов Иличевского, дежурно произнеся перед тем все положенные комплименты «таланту рассказчика», «образному видению», «свежести взгляда» и «сочности языка» [21] . А М. Кучерская, прочитав последний по времени роман Иличевского «Перс», упавшим голосом рекомендует «стремительно наступающими на тебя громадами описаний» — «просто любоваться» [22] . Однако рассматривая произведения писателя как единый текст, нельзя не заметить, что в самом характере его образов есть определенная последовательность и что проза эта не только изображает, но и выражает.
21
Ермолин Е. Художественная литература: второй квартал 2007 г. // «Континент», 2007, № 133.
22
Кучерская М. Писатель словесности // http://www.vedomosti.ru/newspaper/article/2010/05/06/233468