Матрица войны
Шрифт:
– В Парке культуры ты совсем потерял свою седую голову. Когда ты забирался на карусели, билетерши тихонько спрашивали, а не случится ли у тебя инфаркт? Не придется ли тебя везти с каруселей прямо в больницу? Я их успокаивала. Говорила, что ты у меня еще крепкий, еще и с парашютом прыгнешь…
Парк культуры был местом казни. Повсюду сновали проворные палачи в капюшонах, мерцали огоньки погребальных свечей. Карусели, раскрашенные, размалеванные, были колесом пыток, на котором в колодках сидели мученики. В полете мокрых цепей хрустели кости, падали на землю отсеченные руки и ноги, извивались в раскаленных щипцах вырванные языки, стекали по клинку выколотые глаза. Веселый сказочный конь с нарядной дверцей в боку, куда заходили дети и женщины, был склепан из меди, под ним
– Там, на Оке, я показала тебе ракушку. Сказала, что это талисман, который я закопаю на счастье, и когда-нибудь мы придем, откопаем ракушку – и счастье повторится. Так вот, нет никакой ракушки. Когда ты уплыл, я ее разломала и выбросила. Просто тебя морочила…
В гнилых берегах неслась черная зловонная река, в радужных пленках нефти, с рыжей ядовитой пеной химических стоков. На отмелях валялись скелеты сгнивших рыб, линялые дохлые птицы, распухшие трупы коров, блестели россыпи консервных банок, колючие остовы разбитых машин. Он плыл в этой черной реке, видя, как при взмахах с его пальцев стекает лиловая слизь, рядом неотвязно качался и плыл утопленник, руки путались в зарослях женских волос, утыкались в холодную мякоть. Он проплывал сквозь белые скопления использованных презервативов, которые напоминали стадо липких медуз. Задыхался, утыкаясь головой в жидкие раскисшие дерюги. Пытался добраться до берега, но по берегам дымно, чадно горели пожары, словно разбомбили нефтехранилища, и горящий мазут из раздавленных цистерн красными ручьями стекал к реке.
– Отдай! – Он с силой рванул фолиант, отнимая у нее Босха, разрывая пуповину, соединяющую ее с разноцветным неисчерпаемым адом, откуда валили нетопыри и нежити, влетали в ее распахнутое лоно.
Они сидели на тахте, среди пролитых коньячных рюмок и серебряных фантиков от конфет. Альбом с разодранной страницей валялся на полу. Она с изумлением осматривалась по сторонам, словно просыпалась от наваждения, пыталась понять, где она.
– Что-то мне нехорошо… Холодно… – Она передернула голыми плечами, прикрыла руками грудь.
– Пойди, возьми в шкафу теплый свитер… – Он без сил откинулся на подушку, закрыл глаза, слыша, как она встала, шатко прошла по полу, скрипнула дверцей шкафа. А когда открыл глаза, увидел: она стоит перед зеркалом, на плечах у нее – генеральский френч с золотыми погонами, орденскими колодками, яркими медными пуговицами. Она отыскала его френч в шкафу, нарядилась, примеряла перед зеркалом с потешными ужимками.
– Ну как, мне к лицу? Можно, я пойду на военный парад? Все будут отдавать мне честь: и летчики, и танкисты, и моряки! – Она прижала пальцы к виску, отдавая честь. Стала вышагивать по комнате, высоко подымая голые длинные ноги. Погоны на ее плечах блестели, ордена звякали. Проходя мимо зеркала, она жадно осматривала себя. – Вот что ты мне подари, а не какое-то там вечернее платье! Это я заслужила!
Ему было невыносимо. Тонкий надрез на сердце продолжал болеть. Тоска подымалась. Он устало закрыл глаза.
– Нет, ты смотри, смотри!.. – настаивала она. Проходя мимо проигрывателя, ударила кнопку, и грянула музыка, огненная, звенящая, как солнечная вода, падающая на яркие камни. Карибская самба – воспоминание о бразильских карнавалах, ночных варьете Сан-Пауло, о никарагуанских военных дорогах, по которым неслась машина, и Сесар Кортес, отложив автомат, включил кассетник, и мир наполнился яростной красотой, обольстительной женственностью, неутомимой любовной страстью. Оба они водили плечами, перебирали ногами, подпрыгивали на сиденье, слушая самбу. – Ты никогда не видел, как я танцую!..
Она приблизилась к тахте и стала
Ему захотелось ее ударить. Она угадала его страдание, и это вызвало в ней острое наслаждение. Со смехом она упала на него, стала целовать, тормошить, бить ему в грудь кулаками, продолжая и лежа танцевать, совершая свои неистовые телодвижения.
– Ну что же ты, что же! – побуждала его она.
В своей тоске и бессилии он оттолкнул ее, сбросил с кушетки, услышав, как громко стукнуло ее тело о пол. Этот глухой безжизненный звук, напомнивший ему стук мертвых тел, когда их, раскачав, кидали в кузов военного грузовика, отрезвил его. Он наклонился над ней. Обнял под генеральским френчем ее вздрагивающие, худые плечи, гладил спутанные длинные волосы, повторяя:
– Милая, милая!..
Самба продолжала сверкать и звенеть. Даша плакала, прижималась к нему мокрым лицом. И он так любил ее, так винил себя, так старался и не мог ее защитить.
Притихшую, больную, он отвез ее в Кусково, высадил у подъезда. Передал ей сверток с купленным платьем. Посадил в лифт. Слушал, как уносит ее вверх, в бесконечность, удаляет от него, втягивает в длинный, уходящий ввысь раструб, куда ангелы на картине Босха сопровождают души умерших и в далеком, среди сужающихся голубых колец просвете, превращенная в свет, исчезает душа.
Вышел на улицу, в сырой ветреный сумрак. Резной медведь на детской площадке поджидал его, как тотемный зверь. И опять, проходя мимо, Белосельцев коснулся его резной деревянной лапы.
Глава двенадцатая
Они катили по безлюдной дороге к границе. Белосельцев смотрел, как хлыст антенны сечет близкие горы, зеленые косматые леса. На обочине, вылезая кормой на асфальт, возник танк. По осевшему в рытвину корпусу, по желто-ржавому цвету Белосельцев издали понял, что танк подбит и сгорел. Тут же, зарывшись гусеницами в землю, ржавела боевая машина пехоты. Чуть в стороне, на обугленных скатах, осел транспортер.
Тхом Борет остановил машину, все вышли. Белосельцев рассматривал сгоревшую технику, остановленный порыв наступления, напоровшийся на встречный порыв. Где-то здесь, у дороги, находился полпотовский противотанковый расчет. Погибая, он отметил рубеж своей гибели телами сожженных машин.
– Вот здесь, у этой черты, мы должны повернуть обратно, – сказал Тхом Борет. – Дальше ехать нельзя. Дальше мы не сможем обеспечить вам безопасность.
В этих словах была тревога за его безопасность, и едва различимая угроза, побуждающая его прекратить путешествие, и указание на неизбежную опасность, которой он себя подвергает, и почти отсутствующий, неразличимый намек на тот красноватый проселок с лункой взрыва, уничтожившего итальянку.
Белосельцев, ссутулив плечи, мучаясь жаждой, проводя сухим языком по колючим губам, смотрел перед собой на шоссе. Ему казалось, от пыльной обочины, от развалившихся танковых гусениц через избитый асфальт проведена невидимая черта. Тот предел, до которого его довела удача, позволив исполнить намеченное. Информация о дороге собрана, угроза войны установлена, степень ремонтных работ, позволявших восстановить дорогу, выявлена. Новые данные ничего не прибавят к увиденному. Из-за черты дул твердый неслышный ветер, враждебные неясные силы чем-то грозили. Словно все еще длился тот недавний удар гранатомета, развернувший танк толчком в лобовую броню. Он чувствовал это давление своим усталым, измученным телом. Ему следует сейчас повернуть и двинуться обратно в Пномпень. Через сутки он окажется в знакомом отеле, пропитанный пыльцой ядовитых растений. Душ, свежее белье, вкусная еда в ресторане. Отчет в посольстве. Шифровка в Москву. Его подымут широкие белые крылья лайнера, унесут в небеса от этих джунглей, от разбитого танка, от невидимой роковой черты. И будет московский май, сирень Большого театра, и только в снах, через много лет, ему привидится плачущий бык как образ обреченного на смерть континента.