Матрица войны
Шрифт:
Шлепая по каменным плитам грязными стопами, он пошел в ванную, глядя на блестящий кран, с ужасом думая, что в нем не окажется воды. Повернул вентиль, хлынула обильная струя. Включил душ, встал под теплый шумящий водопад.
Вода бежала по голове, плечам, смывала пот, пыльцу ядовитых растений, ружейный нагар, пленку сгоревшей солярки. Окружала его избитое тело тончайшей сверкающей оболочкой, словно помещала в защитный стеклянный состав, заслоняя от внешних воздействий, растворяя его тоску и растерянность.
Утром он проснулся и медленно, не сразу осознавал реальность огромного пустынного старомодного номера, с альковами, статуэтками и пейзажами в золоченых рамках. Из-за
Он снова принял душ, побрился. В его саквояже оставалась последняя чистая рубаха. Осторожно облачился, чувствуя, как на локтях натянулись и заболели ссадины. Вышел в коридор, в полутемный холл в надежде увидеть Сом Кыта. Но того еще не было.
Администратор отеля, немолодая, с былой красотой женщина, улыбнулась из-за стойки печально. На стойку вскочила длиннорукая сутулая обезьянка. Защурилась, замигала на Белосельцева, стала грызть ногти. Женщина тронула обезьяну гибкой, еще красивой рукой. Снова слабо улыбнулась Белосельцеву.
Он вышел из отеля. С высокого каменного портала осматривал пустынную гулкую площадь, наполненную пружинно-металлической музыкой. Далеким пестрым пунктиром катили велосипедисты. Вьетнамский патруль двигался в тени пальм.
Сзади кто-то тронул его за локоть. Он оглянулся. Обезьяна, бесшумно подкравшись, вложила свою чернопалую руку в его ладонь. Его поразило это человекоподобное прикосновение сухой горячей руки, в котором было сочувствие, утешение. Так и стояли рука об руку. Обезьяна переливала в человека свои безымянные, от природы текущие силы, исцеляющие, успокаивающие. Одна жизнь помогала другой. Потом обезьяна отняла свою лапу, забыла о нем, кособоко покатилась по ступеням. Мягко, с чуть слышным шлепком, скакнула на пальму, тонко заскулила, грозя кому-то невидимому.
Он поднялся в номер. Тоска и растерянность вернулись. Он улегся плашмя на кровать, лежал лицом вверх, стиснув веки, чувствуя ноющую боль внутри, слушая непрерывную, назойливую азиатскую музыку, похожую на яростное визжащее колесо. Ему казалось абсурдным пребывание здесь, в безвкусно роскошном номере, с неостановимым, необратимым проживанием минут, которые в конце концов приведут его к смерти, где наступит безличностное, бессмысленное существование первичных молекул, потраченных на сотворение тела, а душа, как теплый выдох, не согреет ледяной неодушевленной природы. И ему не дано узнать то вещее слово, ту лучезарную, доходящую до Бога молитву, не дано совершить волшебный благой поступок, дарующий бессмертие, продлевающий существование по ту сторону тьмы.
Он выбрал войну и политику. Профессиональный разведчик, отдал себя во власть грозным, разрушительным силам, связал с ними свою волю, судьбу. Эти жестокие силы повели его по миру, привели в этот гостиничный номер и как бы на время оставили, отлетели. Смотрят, выжидают, что станет он делать, отпущенный на свободу, лежащий навзничь на скомканном, из китайского шелка, покрывале, на лазоревых птицах, цветах.
Он сделал, что должен был сделать. Выполнил разведзадание. Собрал уникальные данные о железной дороге, о ее способности превратиться в магистраль, питающую большую войну. В памяти, в блокноте, занесенные потаенными кодами, хранятся данные о мостах, о локомотивных депо, о топливе и воде, высказывания вьетнамских военных о продлении боевых операций, картины уничтожения базы. Эти сведения пополнят копилку подобных сведений, добытых из зон иных конфликтов, с полей
Надо прервать эту гонку, прервать накопление сведений. Оказаться одному в какой-нибудь тихой избе и, глядя на желтые лютики, на синюю русскую реку, понять, зачем родился и жил. Что есть жизнь, данная ему то как свет, то как бойня. То как любовь, то как великая печаль и уныние.
Он лежал, чувствуя сквозь веки бледное жидкое солнце, без прошлого и без будущего, на шаткой ускользающей грани свободной воли, не умея ею воспользоваться.
Он вдруг почувствовал, что в комнате кто-то есть. Открыл глаза – никого. Снова закрыл. И снова ясное ощущение, что комната не пуста, что в дальнем полутемном углу, где висит зеркало, кто-то присутствует и наблюдает за ним. И этот кто-то, погруженный в серебристую глубину стекла, – он сам, только в старости, проживший долгую жизнь, смотрит из будущего на себя настоящего, лежащего на шелковых птицах и листьях. Он видел себя стариком, сухощавым, костистым, с пепельным, блеклым лицом, сжатыми тесно губами, с серыми, тревожно глядящими, окруженными тьмой глазами. Этот старик изучал его, молодого, словно хотел понять, что же он, молодой, совершил такое неверное, что в старости, у двери гроба, ожидает его тусклая тишина, наполненная вялым дымом сгоревшей жизни.
Это было так явно, так остро, что Белосельцев поднялся, потянулся к зеркалу. В стекле никого. На спинке кровати, резной, с маленьким красным зевом, изогнулся дракон. К шторе тянулся косой улетающий луч, и казалось, кто-то незримый пробежал по лучу и пропал.
В дверь постучали. Вошел Сом Кыт, торжественный, в нарядной рубахе.
– С Новым годом! – сказал он, кланяясь Белосельцеву от порога. – Я пришел вас поздравить. Пожелать вам, дорогой друг, здоровья, исполнения ваших желаний, благополучия вашим близким.
Он извлек из нагрудного кармана, протянул Белосельцеву перламутровый инкрустированный ножичек на цепочке. Белосельцев, растроганный, принял подарок. Радуясь приходу Сом Кыта, благодарный ему за эти торжественные старомодные поздравления, достал из сумки новую, с золоченым пером, паркеровскую ручку, одарил ею Сом Кыта. Оба стояли, держа подарки, улыбались друг другу.
– Через несколько минут – Новый год, – сказал Сом Кыт. – Спустимся вниз, посмотрим, как встречает его народ.
Они вышли из отеля на каменный портал. Площадь была пустой. Музыка стихла. Вьетнамский патруль медленно двигался в тени пальм.
– Ну вот сейчас. – Сом Кыт следил за секундной стрелкой часов. – Сейчас – Новый год!
Вдали, за деревьями, за красными черепичными кровлями, прозвучала слабая очередь. Ей откликнулась другая, погромче. В разных концах города застрекотало беспорядочно, часто. Стрельба усиливалась, охватывала кольцами город. Над мохнатыми деревьями полетели пульсирующие колючие трассы, зачертили небо. Зашипели сигнальные, бледные на солнце ракеты. Весь город сотрясался, трескался, лопался от очередей, словно катились уличные бои. Рассыпанные по городу гарнизоны и патрули палили яростно в небо в честь наступившего буддийского Нового года. Близко, под пальмами, оглушая, ударила трескотня – это вьетнамцы, подняв автоматы, разряжали свои магазины, издали улыбались, кивали им, стоящим на ступенях отеля. Белосельцев, оглушенный, смеялся, смотрел на Сом Кыта, и тот смеялся. Город свивал над собой букеты красных и зеленых, медленно парящих ракет, чертил молниеносные перекрестья автоматных и пулеметных трасс. Реже, реже – и смолкло. Вынеслись велосипедисты и дети, площадь запестрела женскими длинными одеждами.