Матросы
Шрифт:
— Выгодней. Так и делают.
— Выгода сама не придет, ее надо обеспечить. Чем? Своими руками. Если хочешь знать, раз зашел разговор о выгоде, мне в колхозе работать выгодней, чем в другом месте.
— Голословно. Как же так? В городе зарплата. Любви тут нету, гони монету! Месяц прошел — бухгалтерия в конверт.
— Не считал, наверное?
— Что?
— Деньги в конверте. А то бы пел не с того голоса.
— Ты считала? Какой дебет-кредит?
— В нашу пользу. — Машенька притянула Помазуна к себе за рукав рубашки, и он, сладостно ощутив прикосновение ее остреньких ноготков,
— Чудик ты, Степа, — продолжала Машенька. — Не знаю, как у других, а мне выдали уже аванс и дополнительно за урожайность двадцать четыре центнера зерна. По свекле получу сахаром. Получила мануфактуры тридцать метров, трикотаж, мыло… Вот это платьице на поле выросло! А эти полусапожки — на шелковице. Деньгами выдали около двух тысяч, и еще причитается… Что тебе говорить: подумаешь — задаюсь…
— Ишь ты, обоюдоострая какая! — Помазун не мог скрыть своего восхищения. — Такая и муженька прокормит.
— Нет, не стану! Если окажется дармоед, выгоню! Ты со мной говори, как… как… с товарищем. Теперь наша степь не просто Сечевая, а бывшая Сечевая. — Машенька встала и пошла от него.
— Куда же ты?
Остановилась, спросила:
— Чего еще?
— Я… я сегодня пилу продал, чтобы с тобой встретиться. А ты… — бессвязно забормотал Помазун.
— Приходи ко мне, выдашь расписку — оплачу твою пилу. — Девушка вспыхнула. — Не стыдно тебе?
— Пилу, верно, продал, — невразумительно забормотал Помазун, понявший, что совершил оплошность.
— Да! Эх ты, купец! А я думала — джигит. Когда казаки на войну уходили, мы тогда еще детьми были… Мечтали, представляли себе, как воюют наши станичники у Кириченко и Плиева. Закрою, бывало, глаза и вижу: летят верхоконные, знамена — крылья, враги вповалку, а шашки как молнии. Иностранные города падают будто под копытами, те города, какие мы в школе по книжкам учили…
— Так и было. — Помазун гордо схватился за свой усик. — Точно так! Угадала…
— Нет! О тебе, Степа, не угадала, — грустно и задумчиво, будто разговаривая сама с собой, ответила девушка. — Маячишь на своем кабардинце по степи, как будяк нескошенный, или на мотоцикле, как циркач какой. Все работают, на себя не любуются, перед другими не красуются. Возьмем хотя бы нас, девчат. Отгуляем вечерок, а потом полусапожки с ног да босиком в поле, чтобы зорьки побольше прихватить и полусапожки в целости сохранить до другой вечерки. А ты меня честолюбием укоряешь. Вот и не прав ты. — Машенька тряхнула волосами. — Пока, Степан!
Помазун крепко схватил Машеньку за руку:
— Подожди! А если оправдаюсь перед тобой?
— Посмотрим, не загадывай.
— Тогда иди, жестокая ты душа! Толкнула ты меня туда, от чего сама отказываешься. — Помазун, не оглядываясь, зашагал в другую сторону.
Маша посмотрела ему вслед, подавила вздох и побрела домой, чувствуя страшную усталость. Зачем она так безжалостно отчитывала его? Человек он веселый, может быть, с ним лучше будет, чем с другим, правильным и строгим. Не всякое его слово нужно низать на шнур, как табачный лист. Не может же он заставить ее подчиниться своему диковатому нраву! Найдутся и у него силы. Справиться можно, и легко, если человек действительно
— Степа! Степа! — Машенька покричала, но Помазуна и след простыл. Оставшись наедине с собой, она растерянно опустила руки и заплакала.
А через час по дороге, окрашенной бронзовыми тонами рассвета, мчался Помазун на своем мотоцикле. Горючего в бачке хватит до самого города…
X
— Смотался Помазун, и ладно, чего ты его жалеешь, Иван Сергеевич? — в сердцах говорил Камышев. — Помазун в артели, как песок в тесте, только на зубах скрипел. Дурной пример сбег, и ладно. Пускай валит к чертям собачьим куда хочет, в цирк так в цирк. Не буду я его неволить, полный расчет оформим и паспорт…
Латышев барабанил пальцами по стеклу и передергивал плечами, не соглашаясь с председателем артели.
Петр, заставший только конец горячего спора, пристроился в уголке за фикусом и наблюдал оттуда словесный поединок Камышева и парторга. Михаил Тимофеевич своей властью, без правления отстранил Помазуна от конефермы и теперь отказывается «бороться за трудоспособное лицо». Латышев спокойненько подпускал по шпилечке, выщупывая слабые места председателя.
«Этот подкует, — думал Архипенко, — вежливенько, тенорком, не повышая голоса. И, поглядишь, даже без молотка, голой ладошкой. Ну если и шлепнет этой самой ладошкой, то окажется пожестче кувалды. Конечно, такой контроль при Камышеве как воздух нужен, чтобы его в сторону не повело, а если по-здравому разобраться, Камышев не тот конь, которого надо ковать на все четыре, да еще и затрензелевать. Сойдутся когда-нибудь на кругу эти два петуха, поклюют они друг у друга гребешки».
В присутствии Петра Латышев постарался ослабить спор, кое-где поддакнуть, кое-где просто-напросто неопределенно гмыкнуть и на этом закончить до поры до времени. А разгоряченный председатель не мог так вот сразу остыть и ради вежливости заползти в свою ракушку. Он искал поддержки и, надо сказать, нашел ее. Не вдаваясь в подробности спора, Архипенко принял сторону известного ему Камышева, душой стоял за него, отгораживаясь невидимой стенкой от Латышева, пока еще непонятного ему человека.
Незаметно, без стука, как бы вплывая в знакомую бухту без всяких сигналов, кабинет заполняли люди. Пришел агроном Кривошапка, низенького роста пожилой человек с умным, энергичным лицом, на котором жил каждый мускул. У него прострелена нога еще в гражданской, прихрамывает и ловко скрывает хромоту. Хороший человек Кривошапка, недавно в артели, добровольно покинул просторный кабинет в крайзу, окнами выходивший на аллею гледичии.
Войдя за ним, степенно раскланялся Павел Татарченко, отец Машеньки. У него бороденка, какой уже давно не носят на Кубани, разве только духовные лица. Павел Степанович Татарченко старикан въедливый, невыносимый спорщик и оппозиционер в хорошем смысле этого слова. Его называют купоросным критиканом. Сел, пристукнул палкой и расчесал волосы и бороденку алюминиевым гребешочком. Через минуту показалось, что заснул член правления, так густо засопели его ноздри. Но нет, остро укалывали его зрачки, резко вписанные в желтоватые от хронической малярии белки.