Майор Ватрен
Шрифт:
Группа офицеров уже минут десять стояла возле барака.
— Младший лейтенант Ванэнакер, — сказал, наконец, «Неземной капитан», — вы больше всех знаете майора. Вы будете говорить от нашего имени.
— Нет, господин капитан, я не сумею.
Ванэнакер, как это принято на севере, говорил — «не сумею» вместо «не смогу».
— Да, — согласился Гондамини. — Так. Хорошо. Тогда вы, Субейрак…
— Я? — удивленно возразил Субейрак. — Я? Но ведь майор меня…
Он удержался от того, чтобы сказать «майор меня ненавидит».
И тотчас понял, что это неправда и
Субейрак кивком головы нехотя согласился. Они уже собирались войти, как вдруг увидали майора Ватрена позади себя. В руках он держал несколько котелков, которые ходил мыть в общую умывальню. На нем не было кепи, волосы его совершенно поседели, морщины на лице обозначились еще резче, усы стали совсем белыми. За эти двадцать два месяца он постарел на пятнадцать лет. Перед ними стоял старик с воспаленными глазами. Но выражение его лица — напряженное, суровое, застывшее — было страшно. Это была маска предельного гнева, звериной ярости, маска человека, чьей плоти нанесен удар. Они невольно отступили: зверь, а не человек шел на них в солдатской одежде. Ватрен остановился среди них, переводя взгляд с одного на другого.
Франсуа почувствовал: у него сжимается горло. Ну да, так же, как бывало на передовых, ему показалось, будто он сделал что-то дурное, он почувствовал какой-то комплекс виновности, который военные научились использовать гораздо раньше, чем его описал Зигмунд Фрейд. Субейрак как бы снова вернулся в прошлое, даже не к тому времени, когда он был еще зеленым младшим лейтенантом первых месяцев войны, а к еще более отдаленному времени, к своему детству, к детскому ощущению своей виновности. Он стал навытяжку. Все остальные тоже щелкнули каблуками. В лагере, где дисциплина очень ослабела, такая подтянутость приобрела особую значительность.
Субейрак посмотрел прямо в глаза Ватрену. На одутловатом лице майора лежала печать не гнева, а предельного отчаяния. Оба эти чувства выражались им одинаково. Как это бывает у простых людей, одно и то же выражение лица старого офицера могло означать различные переживания. У Субейрака пересохло во рту. После того как Ватрен получил письмо, он не переставая плакал. Этот старый воин, этот служака, этот жестокий, сухой человек плакал — тут было что-то душераздирающее и одновременно жалкое. Кадык на его шее поднялся кверху, отчаяние и горе, сдерживаемые в течение долгих месяцев, искали выхода. Франсуа заговорил и не узнал своего голоса:
— Мы пришли, господин майор, мы все, офицеры вашего батальона и из полка. Мы шли к вам…
Получалось плохо. Он перевел дыхание.
— Мы узнали об известии и мы хотели вам выразить… всю нашу преданность… наше почтительное сочувствие.
Слова не таяли, они оставались в воздухе. Южный ветер ничего не мог поделать с ними. Лица были напряжены, они были обращены к человеку, который страдал и которого ничто не могло утешить. Группа офицеров сомкнулась теснее в маленький кружок теней, собравшихся посреди однообразных прямоугольных бараков. Ночь приближалась полным ходом.
Ночь идет из России, страны, через которую бежал Броненосец, сын генерала. Ночь скользит, скользит,
Семеро мужчин стояли неподвижно. Южный ветер развевал их одежду, которая, казалось, вела свое, независимое от них существование. Наконец старый офицер пошевелился. У него было взволнованное лицо, белки глаз покраснели, горло напряглось.
— Ну, мужества-то у меня достаточно, — проговорил Ватрен.
Он посмотрел на них отчужденно, будто подозревал их в том, что они хотят предложить ему мужества. Он неровно дышал и мог говорить только короткими фразами.
— Он ведь был на фронте, чего уж…
Нужно было вникать в каждое слово, чтобы понять смысл, который Старик вкладывал в него. Он выпрямился.
— Я у вас только одного попрошу — помолитесь немного о нем.
На последнем слове его голос дрогнул. Он шагнул к Субейраку.
Его узловатая, сведенная ревматизмом рука поднялась к груди Франсуа, указательный палец коснулся кителя почти на уровне сердца. Сердце молодого человека билось так сильно, что стук его, казалось, отдавался в глубине самых дальних бараков.
— И должно же так случиться, что именно вы говорите мне об этом, Субейрак.
Узловатая рука оставалась поднятой, указательный палец касался груди Франсуа.
Выражение боли исказило лицо Ватрена, но он овладел собой.
— Идите домой, вы простудитесь. Идите, мой мальчик.
Мой мальчик! «Откуда вы взялись, мой мальчик». В точности, как тогда, после ветряка! Боже мой, ведь в тот день я был его сыном, его «мальчиком». И я не понял этого! Вот почему он не хотел отпустить нас, когда мы были в окружении, и он знал, что мы погибаем. Все мы его мальчики!
Рука майора Ватрена упала. Он что-то пробормотал — это было похоже на рычание затравленного пса, резко повернулся, толкнув всем телом ошарашенного «Неземного капитана», и ушел в барак, захлопнув перед ними дверь.
Офицеры молча разошлись. Тото, Ван и Франсуа вернулись в свою «штубе» с таким чувством, будто они совершили что-то дурное.
Франсуа вспомнил немца, убитого на ОП4, в Лотарингии, первого, которого он увидел. Мертвенно бледный фриц лежал с простреленным лбом в своем зеленом балахоне. Он не был ни красив, ни уродлив. Он лежал, раскинувшись на маленьком, окруженном грязью островке из зеленой травы и кустов, напоминая гигантский болотный цветок, выросший в лихорадочную бессонную ночь. Пуавр, вестовой Субейрака, сказал тогда с отвращением: «От них и дух-то идет не такой, как от нас, господин лейтенант». Пуавр убит. Пофиле убит. «Сдерут с тебя шкуру, Пофиле». И тот, который погиб в Вольмеранже… Как его звали, этого парня из Бийянкура, приговоренного к смерти, этого солдата, который не убежал?.. И вот теперь сын майора тоже…