Майор Ватрен
Шрифт:
«Я не люблю Адэ. Мне больше не хочется плакать, я хочу жить с надеждой и верой. Небо сейчас голубое. Напротив у модистки комната залита солнцем. Ты помнишь, что оно никогда не заглядывает ко мне (Анни написала „ко мне“). Кроме того, что модистка делает шляпы, она еще выкармливает кролика, живущего у нее на балконе. Потом она его зажарит. Как она может начинать каждый раз сначала? Кролик смотрит на каштан, на котором распускаются молодые побеги, и воображает, что он в деревне».
Франсуа вспомнил модистку — толстую веселую блондинку в рубенсовском стиле, которая всегда улыбалась им с видом заговорщицы.
На его губах промелькнула улыбка, тотчас угасшая. Конечно, при удобном случае он все-таки смотрел на ляжки модистки! Именно в этой квартирке на Монмартре два года назад произошла последняя встреча Франсуа и Анни. Два года назад Субейрак очень мало отличался от Мориса Рэймона (он виделся с ним в дни своего отпуска), который утверждал, что Франция не будет побеждена, и обвинял правящие классы в том, что они предали Францию, а буржуазию в том, что она призвала Гитлера и желает мира на любых условиях. Это в точности совпадало с точкой зрения Марселя Деа, выраженной в словах «Умирать за Данциг».
Франсуа это шокировало, но он не был способен преодолеть такие противоречия. Не отступаясь от своего прежнего пацифизма, яростно нападая на майора Ватрена — «эту офицерскую шкуру», помесь жандарма с последним беглецом из-под Рейсхофена [48] , — Франсуа все-таки чувствовал, что он стал уже другим. Рэймон увидел у своего друга военный крест. Он не выказал удивления, а просто сказал: — Ты всегда будешь дураком.
Наверное, он и сейчас говорит то же самое!
48
Сражение при Рейехофене (1870)\ закончившееся победой пруссаков над французами.
Франсуа разжег трубку. Он вспомнил все: улица Шевалье де ла Бар, позади Париж, огромный, с нелепыми зданиями магазинов Дюфайеля, улыбку Анни, добродушную физиономию Рэймона, толстые, аппетитные ляжки модистки. Если бы он захотел, все это было бы уже возвращено ему. «Почему я тогда отказал Шамиссо? Это было так легко». Франсуа не любил ответов, которые напрашивались сами собой: лояльность, верность, патриотизм, чистоплотность. Эти слова казались ему неумеренно заносчивыми, мелодраматичными. Ими слишком часто и слишком долго злоупотребляли.
Одна фраза в письме Анни смущала его. «Потому что ты все делаешь по чести». «Честь, это буржуазное чувство, средство эксплуатации… — начинал Рэймон, — ах, она обходится тебе слишком дорого, эта честь, в которую ты не веришь и которую не решаешься защищать! Свобода, равенство и братство! Семья. Долг. Родина!»
Франсуа вспомнил слова Ватрена, переданные Ванэнакером: «Я не знаю, что делаю здесь. Но я знаю, что не могу быть в другом месте». Франсуа тоже знал, что он не может ценою измены уйти отсюда, тогда как его товарищи останутся. Наконец-то из тумана возникла ясная, бесспорная мысль, воплотившаяся в живых людях, и эта мысль подсказана ему Стариком.
Вошел Фредерик.
— Г’ебята, г’ебята, — закричал он, — г’ебята, я вижу, что вам мешаю.
В самом деле, Камилл, совершенно не напоминавший в эту минуту Адэ, читал, свернувшись калачиком на койке, письмо своей жены; Тото долбил немецкий, стараясь забыть, что он не получил письма; Ван строгал,
Параду вышел. Тогда Фредерик чинно поклонился Камиллу и сказал:
— Здравствуйте, господин гомосексуалист…
Закутанный в шинель, обутый в огромные резиновые сапоги, он приплясывал, как медведь, и сиял от восторга.
— Г’ебята, г’ебята, душка Леблон нашел способ покончить с морским владычеством гнусного Альбиона. Поймите значение этого, г’ебята! Когда морское владычество гнусного Альбиона будет уничтожено, тогда восторжествует Эрени;'я, Эрени;'я! [49] Я продал мою идею немцам и получу за нее освобождение для себя и для душки Леблона, моей музы. Но не для вас, потому что вы — потаскуны, гомосексуалисты и садо-мазохисты, юдо-марксисты, круглые ничтожества, враждебные нашей великой Эрени, которая спасет Францию! Вот: чтобы потрясти морское владычество, как трясут грушу осенью, достаточно уничтожить море. Ах! А как это сделать? Вот именно этого дурацкого вопроса я и ждал от вас, г’ебята. Здесь-то проявляется гений…
49
Эрени;'я — слово, выдуманное Фредериком и образованное из начальных букв слов Revolution Nationale — «Национальная революция».
— Заткнись, — сказал Камилл.
— Как она плохо закупорена, эта Камилла! В каком обществе я живу! В каком обществе! Чтобы уничтожить море, достаточно лишь заморозить воду и перенести ее на полюс. Это вполне логично, г’ебята…
Башмак, брошенный твердой рукой Тото, был ответом на эту унылую остроту. «Трагический снегирь» увернулся и скрылся за дверью, потом осторожно приоткрыл ее и крикнул:
— В каком обществе я живу! Нет, положительно вы недружелюбны ко мне, г’ебята!
Он закрыл дверь. Второй башмак с силой ударился о нее.
Хлопнула наружная дверь. Почти тотчас же послышались звуки рояля, бурная импровизация с синкопами и резкими сменами ритмов. Снегирь насвистывал. Из-за клоунского обличья выглянуло подлинное лицо музыканта.
Франсуа вспомнил слова Фредерика. Однажды он говорил им о музыке: «Как будто я в каком-то нереальном мире и вокруг меня зачарованные звери, прекрасные юные дамы, единороги, фонтаны… В общем я, конечно, болван».
Вот он какой!
«Мы все такие, — подумал Франсуа. — Все защищены масками. В сущности, может быть, он умнее нас всех. Это гораздо удобнее — полностью отделить в себе доктора Джекилла от мистера Хайда [50] . Если я был бы умнее, я бы отделил в себе пацифиста от солдата и спокойно делал бы свое дело».
50
Имеются в виду персонажи повести Стивенсона «Странная история», в которой говорится о раздвоении личности.
Звуки рояля убаюкивали Франсуа. Лежать в тиши этой «штубе» как бы подвешенным над миром — в этом состоянии было что-то удивительное. Ты не знаешь, Анни, что я не могу ничего вычеркнуть из прошлого — ты пользуешься забвением, как оружием, потому что ты женщина. Ведь женщинам свойственно забывать. Знаешь, в плену люди вслушиваются, очень чутко вслушиваются. Я хотел бы написать тебе письмо, но без цензуры, и чтобы мне не мешал ложный стыд. Как я могу советовать тебе!.. Я сам живу так, словно меня уносит течением, и я тщетно барахтаюсь.