Мельмот скиталец
Шрифт:
Донья Клара, которая из всего, что он говорил во сне, могла уловить только последние слова, вернулась к себе в спальню легкой походкой. Сердце ее радовалось; преисполненная благодати, она принялась молиться перед стоявшей в нише статуей Пресвятой девы, по обе стороны которой были зажжены восковые свечи, и провела так всю ночь, до тех пор, пока не повеяло утреннею прохладой и она не почувствовала, что может теперь лечь с надеждой, что спокойно уснет.
Исидора провела эту ночь у себя, и — также без сна; так же, как и ее мать, она простерлась перед статуей Пресвятой девы, однако мысли ее были совсем иными. Ее лихорадочная призрачная жизнь, состоявшая из диких и непримиримых контрастов между настоящим и видениями прошлого, несоответствие всего, что таилось в ее душе, с тем, что окружало ее теперь, между яркими воспоминаниями и унылой действительностью — все это оказалось ей не под силу; сердце ее было переполнено чувствами, владеть которыми она не привыкла, а голова кружилась от всех превратностей судьбы, которые могли сломить и натуру более сильную.
Какое-то время она повторяла все свои обычные молитвы, к которым добавила еще литанию Пресвятой
— Дух кроткий и прекрасный, — вскричала она, падая ниц перед изваянием, — ты единственная, чьи уста улыбались мне с тех пор, как я попала в твою христианскую страну, ты, чей лик, как мне порой казалось, был среди тех, что живут на звездах моего индийского неба, выслушай мои слова и не гневайся на меня! Сделай так, чтобы я перестала чувствовать мое настоящее, чтобы я позабыла мое прошлое! Почему это прежние мои мысли возвращаются ко мне снова? Когда-то я становилась от них счастливой, ныне же они застряли в сердце моем, как шипы! Почему они сохраняют свою прежнюю власть надо мной, ведь они стали другими? Я больше уже не могу быть такой, как раньше, так не заставляй же меня все время помнить об этом! Если только это возможно, то сделай так, чтобы я видела, чувствовала и думала так, как те, что меня окружают сейчас! О горе мне! Я чувствую, что мне будет гораздо легче опуститься до их уровня, чем поднять их до своего. Время, принуждение и уныние могут многое сделать для меня, но сколько нужно времени для того, чтобы подобная перемена могла произойти в них! Это все равно, что искать жемчуг на дне прудов, которые вырыты у них в садах. Нет, Матерь божья! Божественная и таинственная дева, нет! Никогда не видать им трепета моего пылающего сердца. Пусть испепелит его собственный огонь, прежде чем его успеет потушить капля их холодного сострадания! Пресвятая дева! Разве пламенеющие сердца не достойны тебя больше, нежели все другие? Разве любовь к природе не сливается с любовью к богу? Можно, правда, любить, ни во что не веря, но можно ли верить, не любя? И все же, о Матерь божья, осуши сердце мое, ибо нет больше русла, по которому могли бы излиться его потоки. Или же направь все эти потоки прямо в реку, узкую и холодную, в ту, что стремит воды свои в вечность! Надо ли мне думать или чувствовать, если жизнь требует от меня исполнения обязанностей, какие не внушает мне ни одно чувство, и равнодушия, которое не нарушается никаким раздумьем? Даруй мне здесь покой! Правда, это будет означать конец радостям, но это будет также и концом страданий, а потоки слез — это слишком дорогая цена за одну-единственную улыбку, которую на них можно купить на торжище жизни. О горе мне! Лучше блуждать по свету, не ведая никаких его радостей, чем терзаться воспоминаниями о цветах, что увяли, и об ароматах, что никогда уже не услышишь. — Неодолимое волнение охватило ее, и она снова склонилась перед образом Пресвятой девы. — Да, помоги мне изгнать из души моей все образы прошлого, кроме него, кроме него одного! Пусть сердце мое станет похожим на эту уединенную комнату, которая освящена единственным, что в ней есть, — образом твоим, озаренным светом любви, тем, что не погаснет до скончания века!
В исступлении своем она продолжала стоять на коленях перед Пресвятой девой, когда же она поднялась, то вся тишина ее комнаты и безмятежная улыбка на лице Божьей матери, казалось, и противостояли всей одолевавшей ее непомерной слабости, и упрекали девушку за то, что она ей поддалась. Лицо Божьей матери как будто нахмурилось. Совершенно очевидно, что человеку, который чем-то взволнован, не приходится ждать утешения от того, кто безмятежно спокоен. Лучше уж столкнуться с таким же волнением, даже с враждебностью, встретить все что угодно, лишь бы не покой, не то, что подавляет и уничтожает. Это все равно, что ответ скалы нагрянувшей волне, которая собирается с силами, пенясь, кидается вперед и превращается в брызги, чтобы вернуться назад разбитой, истерзанной, и ропщет, слыша, как раскатистым эхом отдаются крики ее и стоны.
От невозмутимого и лишающего всякой надежды вида божества, которое улыбается человеческому горю, не утешая в нем и не облегчая его и выражая этой улыбкой глубокое и вялое равнодушие, как бы утверждая ею, что совершенство недостижимо, хладнокровно давая понять, что, пока человечество существует, оно обречено на муки, — от всего этого несчастная страдалица кинулась искать утешения в природе, чье беспрерывное волнение находится как будто в соответствии с превратностями нашей судьбы и тревогами сердца, где все смены затишья и бурь, туч и сияния солнца, ужасов и наслаждений свершаются как бы в такт той неизъяснимой и таинственной гармонии, некоей арфы, чьи струны трепетом своим попеременно выражают муку и радость до тех пор, пока их не коснется рука смерти, чтобы навеки заставить их замолчать. С такими вот чувствами Исидора прислонилась к окну, стараясь глотнуть немного свежего воздуха, но ей это не удалось, настолько ночь была душной. И она подумала, что в такую ночь на своем индийском острове она могла бы кинуться в речку, струящуюся в тени ее любимых тамариндов, а не то и отважиться войти в тихие серебристые воды океана, радоваться отраженным в них лунным лучам, пробежавшей по поверхности легкой ряби и наслаждаться, подбирая блестящие, изогнутые и словно покрытые эмалью ракушки, которые точно сами льнули к ее светлым следам, когда она возвращалась на берег. Теперь все было другое. Правда, здесь она тоже купалась, но здесь купанье стало для нее какой-то обязанностью и ни разу не удавалось обойтись при этом без мыла и духов, а главное без прислуги, и хотя все это были женщины, Исидоре церемония эта внушала неимоверное отвращение. От всех этих губок и благовоний ей, не привыкшей ни к каким изощренностям,
Купанье нисколько ее не освежало, молитвы не приносили ей облегчения; она искала его в своей комнате, у окна, но и там не находила. Луна была такой яркой, каким в северных странах бывает солнце, и все небо было залито ее светом. Она походила на огромный корабль, что один бороздит гладь воздушного океана и не оставляет после себя следа, а в это время мириады звезд искрятся в потоке ее безмятежного света, подобно сопутствующим кораблям, что направляются в неведомые миры и указуют на них смертным, а те, следя за их ходом, упиваются ниспосланным ими сиянием.
Вот что свершалось в это время на небе; как же все это было непохоже на то, что творилось внизу! Сияющий, необъятный свет падал на огороженные прямые грядки, подстриженные мирты и апельсиновые деревья в кадках, на четырехугольные пруды, на увитые зеленью беседки — на природу, которую бесчисленными способами калечили и которая от всех этих истязаний только ежилась и негодовала на человека.
Исидора смотрела на все и плакала. Слезы стали теперь для нее тем единственным языком, на котором она говорила с собой, когда бывала одна; когда же рядом оказывался кто-нибудь из родных, плакать она не смела. Но вдруг она заметила на одной из освещенных луною аллей темное пятно, которое, приближаясь, становилось все больше. Она увидела, что кто-то идет к ней, услышала свое имя, то, которое она помнила и любила, имя Иммали.
— О кто же это! — вскричала она, — неужели здесь есть хоть кто-нибудь, кто называет меня этим именем?
— Только этим именем я и могу называть тебя, — послышался в ответ голос чужестранца, — я еще не имел чести узнать то другое, которым нарекли тебя твои покровители-христиане.
— Они зовут меня Исидорой, но ты зови меня прежним именем Иммали. Только как же могло случиться, — добавила она дрожащим голосом; страх за него пересилил в эту минуту внезапно охватившую ее простодушную радость, едва лишь она его увидела, — как могло случиться, что ты здесь? Здесь, куда не проникает ни один посторонний! Как ты мог перелезть через ограду и попасть в сад? Как ты добрался сюда из Индии? Молю тебя, сейчас же уходи, оставаться здесь опасно! Людям, которые меня окружают, я не могу доверять, не могу их любить. Моя мать строга ко мне, брат мой жесток. Но кто же все-таки впустил тебя в сад? Как это могло быть, — добавила она прерывающимся голосом, — что ты вдруг решил подвергнуть себя такой опасности для того, чтобы увидеть ту, которую ты давно успел позабыть?
— Милая неофитка, прелестная христианка, — ответил чужестранец с сатанинской усмешкой, — да будет тебе известно, что все эти засовы, решетки, стены значат для меня не больше, чем волны и скалы на твоем острове в Индии, что я могу войти куда угодно и выйти, как только мне заблагорассудится, и мне не надо для этого испрашивать и получать позволения у цепных псов твоего брата или у толедских клинков и ружей, и что меня не могут остановить никакие сторожевые посты дуэний, которых выставила твоя мать, чтобы никого не подпустить к тебе близко, вооружив их очками и дав каждой по двое четок с зернами величиной с…
— Тсс! Тсс! Не богохульствуй… Меня приучили относиться с уважением ко всему, что священно. Только ты ли это? Действительно ли это тебя я видела ночью или то была лишь мысль о тебе, из тех, что приходят ко мне в снах и снова воскрешают перед глазами картины моего прекрасного благословенного острова, где я в первый раз… О, лучше бы я никогда тебя не видала!
— Прелестная христианка, примирись со своей страшной судьбой. Да, это меня ты видела ночью, это я дважды появился на твоем пути, когда ты блистала в кругу самых блестящих красавиц Мадрида. Да, ты видела меня, это я приковал твой взор, это я пронзил ударом молнии твой нежный стан — это сраженная моим горящим взглядом ты, обессилев, упала. Это меня ты видела, меня, который вторгся на этот райский остров и нарушил твой благодатный покой, это я гонялся за тобой и выслеживал каждый твой шаг, даже среди всех хитросплетений тех нарочито придуманных путей, на которые ты забрела, пряча себя самое и свою жизнь под чужими личинами!
— Забрела! О, нет! Они схватили меня, они притащили меня сюда, они заставили меня стать христианкой. Они уверили меня, что все это делается ради моего спасения, ради моего счастья — и в этой жизни, и за гробом, и я верю, что так оно и будет, я ведь была так несчастна с тех пор, что должна же я быть хоть где-нибудь счастлива.
— Счастлива! — повторил чужестранец с уничтожающею усмешкой, — а сейчас ты разве не счастлива? Нежное тело твое больше не истязают неистовые стихии, твой изысканный девический вкус ублажается множеством измышлений искусства: постель твоя — из пуха, комната вся увешана шпалерами. Светит ли или нет на небе луна, в комнате у тебя всю ночь горит шесть свечей. Ясно или затянуто небо, одета ли земля цветами или изрыта бурями, искусство художника окружило тебя «новым небом и новой землей» [415] , и когда для всех других наступает тьма, ты можешь нежиться в лучах солнца, которое никогда не заходит, и благоденствовать среди цветов и красот природы в то время, как добрая половина подобных тебе созданий гибнет среди снегов и бурь! (Язвительность до такой степени сделалась его второю натурой, что он уже не мог говорить о благодеяниях природы или наслаждениях, которыми дарует искусство, не примешивая к своим речам насмешки или презрения к тому и другому.) К тому же ты можешь сейчас общаться с образованными людьми вместо, того, чтобы выслушивать щебетанье клестов и крики обезьян.
415
«новым небом и новой землей»… — Неточная цитата из Откровения Иоанна Богослова (21, 1). Полный текст: «И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет».