Мельница на Флоссе
Шрифт:
— О да, я начинаю понимать! — вырвалось у Мэгги, не сумевшей подавить в себе боль от перенесенных обид. — Я знаю, что подвергнусь оскорблениям, что обо мне будут думать хуже, чем я того заслуживаю.
— Вероятно, вам еще неизвестно, — с оттенком живого сочувствии продолжал пастор Кен, — что пришло письмо, которое должно было бы убедить всех, что вы избрали самый трудный, самый тернистый путь и предпочли вернуться на стезю долга — вернуться в ту минуту, когда это было труднее всего.
— О… где он? — с невольным трепетом воскликнула Мэгги, заливаясь румянцем, которому не могло помешать ничье присутствие.
— Мистер Гест уехал за границу; он написал своему отцу обо всем, что произошло. Объяснение его полностью снимает с вас вину, и я надеюсь, что письмо это, когда оно станет известно вашей кузине, окажет на нее благотворное действие.
Дав Мэгги время прийти в себя, доктор Кен продолжал:
— Письмо, как я уже сказал, настолько убедительно, что должно было бы предотвратить все ложные суждения о нас. Не скрою, однако, мисс Талливер, опыт всей моей жизни и все, что мне довелось видеть за последние три дня,
— О, если бы только я могла остаться здесь! — воскликнула Мэгги. — У меня не хватит духа снова жить вдали от родных мест. Это лишит меня всякой опоры. Я буду чувствовать себя одинокой скиталицей, оторванной от прошлого. Я написала той даме, что предложила мне место, и просила ее освободить меня от моего обещания. Если я останусь здесь, то, быть может, смогу каким-нибудь образом искупить свою вину перед Люси, перед всеми. Я попытаюсь убедить их в своем раскаянии. И, — добавила она с вспыхнувшей в глазах прежней гордостью, — я не уеду из-за того, что люди на меня клевещут. Они вынуждены будут отказаться от своих слов. Если же мне и придется уехать, потому что… потому что другие этого хотят, то я сделаю это не сейчас.
— Что ж, — после некоторого размышления сказал пастор Кен, — если вы это твердо решили, можете рассчитывать на то влияние, которое дает мне мое положение в Сент-Огге. Я приходский священник, и мой долг оказать вам помощь и поддержку. Мне остается только добавить, что я всем сердцем заинтересован в вашем душевном спокойствии и благополучии.
— Я хотела бы лишь одного — иметь занятие, которое мне позволило бы заработать себе на жизнь, чтобы ни от кого не зависеть, — сказала Мэгги. — Мне не много надо. Я могу жить там же, где живу сейчас.
— Мне необходимо серьезно подумать над этим, — сказал пастор Кен. — Через несколько дней я буду лучше осведомлен, как настроен приход. Я приду повидать вас, мисс Талливер, и можете быть уверены, я не забуду о вас.
Когда Мэгги ушла, пастор Кен, заложив руки за спину и неподвижно глядя на ковер, долго стоял в тяжелом раздумье, пытаясь найти правильное решение. Тон письма Стивена и сложившиеся сейчас отношения между всеми участниками недавних событий настойчиво наводили его на мысль, что брак Мэгги и Стивена был бы наименьшим злом хотя бы потому, что при иных обстоятельствах они долгие годы не смогут одновременно находиться в Сент-Огге, и Мэгги, если она будет упорствовать в своем намерении остаться здесь, в городе, столкнется с непреодолимыми трудностями. С другой стороны, он, со всей глубиной понимания, что отличает человека, знакомого с нравственными конфликтами и многие годы самоотверженно служившего своим собратьям, вникал в состояние души и совести Мэгги, которое делало для нее согласие на брак кощунством; на ее совесть не следует оказывать давление — принципы, лежащие в основе ее поступков, были надежнее, нежели все рассуждения о возможных последствиях. Опыт подсказывал ему, что всякое вмешательство является средством столь спорным и влечет за собой такую ответственность, что лучше к нему не прибегать без крайней необходимости. Каков может быть исход — попытается ли Мэгги восстановить былые отношения с Люси и Филипом, уступит ли вновь внезапно нахлынувшему на нее чувству, — это было скрыто во мраке, столь непроглядном, что первый же шаг мог повлечь за собой несчастье. Кен был в растерянности, не зная, что ей советовать.
Никто из людей, способных осознать всю сложность борьбы между страстью и долгом, не в силах точно указать тот миг, когда человек теряет последнюю возможность отринуть свою греховную страсть и предается ей целиком и безвозвратно, ибо нет закона, который можно было бы применить ко всем случаям. Кто в наши дни не осудит приемы софистики? Но в стремлении подвергать тщательному и всестороннему изучению все, даже самые незначительные факты, хотя оно и приняло у софистов уродливые формы, таится зерно истины, к которой мы, увы, столь часто оказываемся слепы разумом и глухи сердцем. Во всем, касающемся сферы нравственной жизни, мы неизбежно придем к заключениям поверхностным и ложным, если не будем постоянно держать в центре внимания те особые обстоятельства, которые отличают жизнь данного человека.
Тот, кто думает и говорит готовыми формулами, вызывает невольное отвращение в людях, мыслящих смело и широко, уже с юных лет пришедших к пониманию того, что нашу жизнь, непостижимую в своей сложности, нельзя вместить в рамки словесных формул, что заключить свою душу в плен ходячих фраз — значит подавить в себе все добрые чувства, которые внушаются нам свыше в минуты просветления, порожденного пониманием и сочувствием. Говорить сентенциями свойственно людям с заурядным складом ума; рассуждая о вопросах морали, они исходят исключительно из общих мест, полагая, что верный вывод последует сам собою, а справедливое решение явится в готовом виде, не требуя от них ни терпения, ни проницательности, ни беспристрастности, ни того умения читать в сердцах, какое дается лишь тем, кто на собственном горьком опыте изведал власть соблазна или прожил жизнь напряженную и деятельную, которая всегда порождает в людях готовность сочувствовать всему человеческому.
Глава III ПОКАЗЫВАЮЩАЯ, ЧТО СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ СПОСОБНЫ НАС УДИВИТЬ
Когда
Она снова обрушила град упреков на Тома, и суровость их возросла в той же степени, в какой укрепились ее нынешние позиции. Но Том, как и все закосневшие в своей непреклонности люди, при первой же попытке поколебать его упорство еще более в нем утвердился. Бедный Том! Он судил в пределах своего понимания и сам немало страдал от этого. На основании всей жизни Мэгги, в течение многих лет проходившей у него перед глазами (а в зоркости своих глаз Том никогда не сомневался), он сделал вывод, что его сестра — существо крайне неуравновешенное, с пагубными наклонностями, и ради ее же блага с ней не следует быть снисходительным; чего бы это ему ни стоило, он будет полагаться только на то, чему сам был свидетелем. Том, как и каждый из нас, был ограничен рамками своей натуры; образование, которое он получил, скользнуло по нему, лишь слегка его отполировав. Если вы склонны строго судить его за суровость, я позволю себе вам напомнить, что только широкий умственный кругозор приводит людей к терпимости. Отвращение Тома к Мэгги было тем более сильным, что в самом раннем детстве, когда они, держась за руки, переплетали свои крохотные пальчики, их связывала нежная любовь, а в позднейшие времена — единый долг и единое горе: вот почему теперь вид ее, как он ей и сказал, был ему особенно ненавистен. В этом представителе семьи Додсонов тетушка Глегг столкнулась с характером более сильным, нежели ее собственный, — характером, в котором родственные чувства, утратив оттенок приверженности к клану, окрасились непомерной личной гордостью. Миссис Глегг признавала, что Мэгги заслуживает наказания — не такова она была, чтобы отрицать это: она-то знала, как надлежит вести себя, — но наказание должно соответствовать совершенному проступку, а не поклепу, возводимому чужими людьми, которые, быть может, рады случаю возвеличить этим свою родню.
— Твоя тетушка Глегг обругала меня бог знает как, моя милая, — объявила бедная миссис Талливер, вернувшись домой, — и все за то, что я не приходила раньше: не ей же приходить ко мое первой, сказала она мне. Но потом она говорила со мной как настоящая сестра: прижимиста она, Это верно, и угодить ей — видит бог! — не очень-то легко, но про тебя она такие добрые слова говорила, каких мне никогда не доводилось от нее слышать. Она сказала, что хоть и не терпит лишних людей в доме и не по нутру ей доставать лишний прибор и всякие там другие вещи, да еще менять из-за кого-то свои привычки, но тебя, ежели ты явишься к ней с покорностью, она готова принять под свой кров и защитить от злых языков, которые без нужды возводят на тебя напраслину. Я ей на это говорю, что ты и видеть-то никого не можешь, кроме меня, так ты бедой своей убита; а она говорит: «Я не стану ее корить, достаточно и чужих людей, которые рады будут это сделать, а буду учить ее уму-разуму, только она должна во всем быть послушна мне». Я просто диву даюсь на Джейн, потому что мне она ничего не прощала и корила меня за все — за то, что не удалось изюмное вино, или пироги перестояли, или уж не знаю за что.