Memoria
Шрифт:
Я не помню, сколько дней мы ехали до Иркутска. В полузабытьи ехали. Прошло чувство, что мы жаримся в печке. Чуть продувал ветерок, покачивался вагон. Дремали, старались уйти от действительности. Наконец — Иркутск. Щелкают двери клеток, выпускают по четыре человека, сдают другому конвою, выстраивают шеренгой, пересчитывают, грузят в закрытые машины, набивают тесно живое месиво. Темнота, духота, толчки. Но у всех чувство облегчения: в тюрьме все-таки, вероятно, легче, чем в вагоне. Может, в баню поведут? Есть ли еще
Приехали. Машины остановились.
— Вылазь! Стройся!
Толстые каменные стены. Гулкие каменные плиты. Сводчатые коридоры, особый тюремный запах: пахнет сыростью, табаком, сотнями грязных тел. Распахнулась дверь камеры. Пять больших окон на 3/4 закрыты деревянными щитами, потому полутьма. Гул голосов. Нары рядами, кровати, опять нары вдоль стен. Сотня женщин всех возрастов и обличий. Как поток через шлюз, вливается в камеры наш этап. Кто-то встретил знакомых: — Катька, сюда! К черту, в угол отгоните интеллигенцию!
— Не тронь, у нас бабы хорошие, в доску свои. Вместе голодовку держали.
— Ну, врешь! Какая тебе голодовка на этапе? Пристрелят, и все!
— За попытку к бегству?
— Всех не перестреляешь, если весь вагон отказался брать хлеб.
— Пять суток в Новосибирске на жарище поджаривали.
— Старушка, старушка, ты не бойсь — мы не тронем! Наконец мы растасовались, как колода карт. Разместились по нарам. Схлынула очередь у параши. Принесли баланду, разлили по мискам. Я нашла себе свободное место у стены. Рядом на постели с подушкой и одеялом — виден опытный житель — сидела женщина с интеллигентным скорбным еврейским лицом.
— Откуда этап? — спросила она меня, зорко всматриваясь.
— Сборный. В Свердловске сбили из разных тюрем.
Я — из Ленинграда, — в глазах у женщины вопросительно засветились огоньки, — зиму провела на Шпалерке, в апреле — приговор, пятьдесят восьмая, десять-два, перевели в Кресты. В мае взяли на этап. Говорят, на Колыму. Интерес в ее глазах вспыхнул сильнее.
— Я только что с Колымы. В Москву, на переследствие.
— крд?*
— КРТД**. С КРД не возят так далеко на переследствие,— усмехнулась она.
— Давно сидите?
— Взяли в тридцатом, сначала в ссылку, потом в политизолятор. — Она посмотрела на меня привычным и зорким взглядом.— Вы по какому делу?
— По делу Академии наук.
— Много взяли из академии?
— Начали весной. Но я была в экспедиции летом.
Вернулась осенью. Взяли пятнадцатого октября.
— Вы член партии?
— Нет.
Она покивала головой:
— И тех и других берут, и тех и других. — Посмотрела оценивающим взглядом: — Вы Ленинградский университет кончали? Мои дочери учились там в двадцатые годы. Помолчали. Взглядом осторожно ощупывали друг друга, как полагается по тюремной этике.
— С кем вы сидели
— Разный, очень разный состав. Из тех, кто вас может интересовать, встретила Катю Гусакову.
Она вздрогнула. Я смотрела оценивающе.
— Давно она в тюрьме?
— Год сидела в одиночке. К нам к камеру привели как с креста снятую. Одни глаза и косы длинные. Тело — прозрачное. Сказала, что после длительной голодовки.
* КРД — контрреволюционная деятельность
** КРТД — контрреволюционно-троцкистская деятельность.
Женщина молчала выжидающе. Волнуясь, поправила седеющие волосы.
— От Кати я впервые услышала о троцкизме, — сказала я, прямо глядя на нее, — она мне рассказала о по-литизоляторе и ссылке, но больше спрашивала о том, что делается на воле, о раскулачивании тридцатого — тридцать четвертого годов. Мне многое стало яснее. Наши разговоры помогли обеим. Я давала ей факты, она рассказывала концепцию Аслан Давид-оглы.
Женщина вздрогнула и засветилась каким-то внутренним светом.
— Вы знаете это имя? Значит, Катя доверяла вам, — сказала она со вздохом. — Мне тоже придется довериться. Вы едете на Колыму, а я — оттуда. Там много наших. Они не скрывают, что они троцкисты, и потому я решаюсь просить вас передать им, что вы встретили меня, что меня везут в Москву на переследствие. Им это очень важно...
В коридоре ударили в рельсу. Поверка. Закричали в камере:
— Становись на поверку!
Побросав свои занятия, сотня женщин выстроилась в ряд.
Дверь распахнулась. Дежурные вошли. Пересчет прошел быстро, сверх обыкновения. Все разбрелись по камере, и под смутный гул сотни голосов мы продолжали разговор.
— Как хорошо, что на нарах рядом со мной оказалось место, могли и не встретиться, — со вздохом сказала она.
— Бывают подарки судьбы, — улыбнулась я. — Клопов много? Сейчас разложу постель.
— Не очень. И вшей совсем нет. Недавно была дезинфекция камеры, и вещи все отправили в прожарку.
— Совсем хорошо. Скоро отбой. Я расстелила одеяло, под голову положила мешок и улеглась.
— Вы не знаете, когда взяли в Ленинграде, на Шпалерную, Русакову, она ведь была в политизоляторе?
— Не знаю, она сказала, что год сидела в одиночке, обрадовалась возможности поговорить. Какой у нее живой и ясный ум! И такой острый интерес к тому, что сейчас на воле!
— Ну еще бы! Год в одиночке не шутка.
— А мне тоже была важна эта встреча. Она рассказала мне о вещах, о которых я и не подозревала, рассказала про Аслан Давид-оглы. — Как будто тряпкой стерли старость и усталость с лица собеседницы — оно стало совсем молодым.
— Что рассказала?
— Как он из казахстанской ссылки уехал за границу.