Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Я не оставил копии своего ответа. Но вот что я ответил бы сегодня: разрыв в республиканской законности, через десять лет после легального государственного переворота 1958 года, представлялся мне достойным сожаления. Я не был, разумеется, безоговорочным голлистом, но победа Кон-Бендита над Генералом ранила бы меня до глубины души. Я бы воспринял ее как национальное унижение. От статьи Фабр-Люса «Мендес-Франс в Елисейском дворце», которую напечатала «Монд», мне стало тошно.
Я никогда не исключал возможности того, что пережитый в мае шок повлечет за собой реформы, сами по себе желательные. Я, впрочем, уже ответил на этот упрек, но Фабр-Люс видит в этом лишь «ораторские ухищрения». Между тем я рассказал в своей книге эпизод, о котором уже упоминал в одной из предыдущих глав: «Как-то на конференции, где председательствовал генерал де Голль, я сказал: „Французы время от времени совершают революцию, но они никогда не осуществляют реформ“. Комментируя затем мой доклад, генерал де Голль справедливо меня поправил: „Французы осуществляют реформы, только продолжая дело революции“.
Я допускаю, что мои статьи в «Фигаро» и «Бесподобная революция» были чаще всего прочитаны в то время в духе Фабр-Люса. Отсюда и недоразумение. Страсти разгорелись, не миновав никого. Конечно, и мои статьи, и брошюра местами тоже оказались раскалены. Однако если я и бывшая молодежь 1968 года перечитаем их, то мы вместе зададим себе вопрос, почему же эти тексты вызвали столько шума, почему им то аплодировали, то затаптывали их в грязь. Стоило страстям улечься, как осталось, вероятно, главное: сочувствие, даже энтузиазм одних по отношению к событиям и неприязнь, отвращение других. Совершенно очевидно, что я принадлежал ко второй категории. Прежняя Сорбонна должна была умереть, но она не заслуживала той казни, которую над ней учинили в мае 1968 года. В конце концов, каждый прожил эти недели с напряжением всего своего существа, а между людьми с разным жизненным опытом не получается подлинного диалога.
Вот, например, письмо Эдгара Морена: «Лично я не считаю, что в определении „троцкист“ или „анархист“ есть что-либо позорное. Но оно ко мне не относится, и, оттого что идеологи ФКП приклеивают мне время от времени этот ярлык, правдой он не станет. Во время событий я сделал попытку социогенетического анализа: я не вижу, что было здесь „утопичного“ — охарактеризовать их уже в то время (середина мая), когда исход был неизвестен, как „коммуну“ и „переживаемую утопию“; не вижу, чем „мифологично“ определение Мая как „революции без своего лица“, то есть как феномена, в значительной степени неопределенного. Впрочем, читая мои статьи, легко увидеть, что я не рассматриваю эту коммуну, эту революцию без своего лица как расхожее решение всех проблем. Зато я нахожу в ней диагноз серьезных болезней нашего общества и обещание будущего развития, то есть „сдвиги XX и XXI веков“ и подготовку к „преодолению буржуазной цивилизации“, „если только человечество войдет в эту эпоху в сколько-нибудь гражданском обличье“ — формулировка, которая показывает Вам, что и я осторожен, говоря об Истории».
Из письма, написанного мне в октябре 1968 года Клодом Леви-Строссом, приведу следующий отрывок: «Я нахожусь, однако, в парадоксальной ситуации, поскольку вот уже около четырех лет, как в моей лаборатории работают три десятка человек, без различия степени или должности. И все идет прекрасно, но дело здесь, мне кажется, в том, что истинная демократия возможна только в очень малых образованиях (об этом уже говорили Руссо и Конт), где идеологические расхождения обузданы подлинностью человеческих взаимоотношений. Чтобы предпринять попытку совместного управления с какой-то надеждой на успех, прежде всего необходим отбор — звание студента должно быть результатом использования шанса, которым человек дорожит, а не права, которое опошляется, — затем нужно организовать это совместное управление снизу, то есть на уровне небольших преподавательско-исследовательских групп, даже если впоследствии придется сделать его повсеместным. Вместо этого университет отдается во власть коалиции, которая неизбежно образуется между инфантилизмом студенческих масс и пужадизмом 268 старших преподавателей».
Оставим цитаты, которых я мог бы привести еще много, иллюстрируя «реакции на события» и «пережитый опыт». Я хотел бы вернуться к обращению Фабр-Люса: «Вы не сыграли роли, которая Вам подобала: не приветствовать эту „замечательную молодежь“ или присоединиться к революционерам, но понять их, чтобы дать им совет и чтобы помочь общественному мнению понять их. Вы оказались в лагере мандаринов и консерваторов, которых раньше сурово критиковали». Я сам поставил этот вопрос в одной из статей в «Фигаро» (14 июня 1968 года): «Некоторые друзья, разделяющие большинство идей, которые я высказываю, ставят мне в упрек возможные последствия моих поступков; вас, говорят они мне, того, кто долгие годы критиковал консерватизм стольких ваших коллег, скоро „присвоют“ и „используют“ консерваторы. Вы должны были бы присоединиться к „революционерам“, чтобы руководить ими, вместо того чтобы перечислять достойные сожаления, но эпизодические эксцессы». Ответ, с поползновением на самокритику, который я дал тогда этим друзьям, сегодня меня не удовлетворяет. Он сводился к формуле «кто виноват?». «Кто же рискует помочь „реставрации“ и помешать реформам? Не те ли, кто, принимая заведомо обреченные структуры, в конце концов убедят администраторов, министерство и правительство, что люди в университетах неспособны к свободе и недостойны ее?»
Мне и сегодня не удается вынести категорическое суждение. Моя деятельность (если так можно сказать) в мае 1968 года снискала одобрение моего брата Адриена (который обычно не писал писем): «Пусть этот блистательный успех побудит тебя чаще покидать олимп безмятежной объективности, чтобы применить твой талант полемиста на городской площади. Итак, старый профессор пришел в ярость. Браво. Когда придет очередь молодого гражданина?» Секретарь редакции роялистской газеты «Насьон франсез» («Nation francaise») заверил меня в «уважении и восхищении, которые не
Автор рецензии на «Бесподобную революцию» в «Нью-Йорк таймс» писал, что Раймон Арон принадлежит к тем невыносимым людям, которые сохраняют хладнокровие в моменты, когда все остальные дают себя увлечь эмоциям [206] . Клод Руа писал год спустя, в ответ на мое письмо, где я намекал на неприятную для меня, но не оскорбительную статью, которую он посвятил «Бесподобной революции»: «Думаю, что достаточно ясно выразил в своей непочтительной и дружеской статье ту неизменную признательность, которую мы к Вам питаем и которую Ваши „Разочарования в прогрессе“, поверьте, нисколько не уменьшили — напротив. Я часто, как и Вы, ощущаю античную радость, „очищаясь от своих приступов гнева“. Но если я действительно часто упрекаю себя в них, то в те послемайские дни я гневался как раз на Ваш гнев. За то, хочется мне сказать, что это был слишком уж черный гнев. Тогда как гнев юных „бунтовщиков“ был, наверное, чересчур белым. И за то, что противопоставление Вашей и их ярости выглядит манихейским, тогда как Вы в столь малой степени склонны к манихеизму».
206
«Raymond Aron is that ultimate inconvenience: the man who stays sober at your saturnalia and who will afterward give everybody else an intellectual hang-over» (Leonard J.New York Times. 1969 № 11, 12).
Употребила ли Франция во благо свою революцию или псевдореволюцию? Я рискую потерять нить повествования, если попытаюсь проанализировать последствия событий. Разумеется, экономика быстро оправилась от потрясения. Темы Kulturkritikшироко популяризировались; все общество осознало, что заработная плата низка, что СМИГ (SMIG) (превратившийся в СМИК (SMIC)) низок скандально 269 ; технократы открылись для человеческих чаяний и поставили вдруг под вопрос вульгаризированное понятие роста (не без того чтобы впасть в другую крайность и обличать общество потребления). Возможно, руководители предприятий извлекли некоторые уроки из дней или недель протеста. Порядок восстановился на предприятиях, как и повсюду; вероятно, этот порядок отличается в лучшую сторону от прежнего.
Что касается университета, то здесь кризис продолжался; дебаты возобновились в связи с «Законом об ориентации» Эдгара Фора 270 . В тот день, когда Национальное собрание рассматривало вопрос, «Фигаро» поместила на первой странице мою статью под заголовком «Иллюзионист». Министр упрекнул меня за нее в личном письме: «Называя меня иллюзионистом в тексте, напечатанном жирным шрифтом и занимающем несколько колонок первой полосы крупнейшей французской ежедневной газеты, к тому же накануне решающих дебатов, Вы изменили если не дружеским чувствам, ибо Вы не обязаны их испытывать ко мне, то, во всяком случае, справедливости (так как, что бы ни думать по существу вопроса, мои усилия не заслужили такого оскорбления) и чувству меры, любезному богам».
Обидные высказывания, которые «Нувель Обсерватер» приписывала то министру, то мне, еще подлили масла в огонь этих «споров на высоком уровне». Но после того как в начале учебного года в Сорбонне студенты разбили окна в Зале Луи-Лиар, где я находился в составе диссертационной комиссии, и встретили меня во дворе криками «Фашист, фашист!», Эдгар Фор позвонил мне по телефону и заверил меня, что осуждает эти нетерпимые эксцессы. Прошло время — могу сказать, оно прошло быстро, — и наши сердечные отношения пережили бурю, поднятую Законом об ориентации.