Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Я не был в восторге от этого закона, принятого почти единогласно. Автономия университетов отвечала моим желаниям, но, будучи неизбежно ограниченной, поскольку министерство сохраняло за собой контроль над ресурсами, она включала избирательную систему, казавшуюся мне неразумной. Участие студентов в выборах было слабым; самые организованные и активные студенческие профсоюзы, а именно профсоюзы коммунистической направленности, обеспечили себе влияние, несоизмеримое с числом их членов. К университетским распрям между отдельными личностями, поколениями, научными школами прибавились собственно политические конфликты. Факультеты и университеты стали формироваться согласно политическим симпатиям. В усилившейся и более откровенной политизации университетского мира я видел наследие Мая, один из наименее спорных и наименее приятных его результатов. Некий парижский университет зашел так далеко в направлении «реакции», что вернулся во времена куда более давние, чем предапрельские; «реакционеры», считающие себя либералами, проявляют порой ту же пристрастность, которую они справедливо ставят в упрек активистам профсоюза работников высшего
Вместе с тем структура университетов представляла собой шаг вперед по сравнению с положением до 1968 года. Преподаватели получили некоторую свободу действий благодаря созданию ЮЕР. Если смотреть на него со стороны, высшее образование, во всяком случае в университетах, много приобрело и одновременно много потеряло в этом землетрясении, которое обрушило прогнившее здание. Сотни тысяч юношей и девушек поступают в ЮЕР, заменившие прежние гуманитарные факультеты, не имея определенного жизненного плана; все более высокий процент (свыше половины) выходят оттуда без какого-либо диплома.
Впрочем, университеты меньше пострадали от последствий Мая, чем от кризиса занятости. Даже для лучших студентов новых поколений почти не находится мест. Вплоть до 1972 года одновременное увеличение числа студентов и преподавателей, слабость органов государственной власти облегчили карьеру всех выпускников, хороши они были или плохи. Сегодня лучшие из окончивших высшие нормальные школы (пединституты) получают звание агреже и тщетно ищут место преподавателя вуза. Классическая культура умирает: почти все хорошие ученики выбирают отделение «С». Гуманитарные факультеты высших нормальных школ погружаются в убожество — осужденные на него из-за отсутствия перспектив трудоустройства для выпускников, они больше не уверены в своей роли в обществе, в смысле своего существования. Еще несколько лет спустя после 1968 года студенты Эколь Нормаль заставили заговорить о себе. Когда некоторые из них пригласили меня прочитать у них лекцию, я должен был отказаться от своего намерения. Группа левых экстремистов объявила, что помешает мне говорить (сделать это совсем не трудно). В результате не знаю уж какой манифестации из окон библиотеки выбрасывали книги. Спокойствие постепенно вернулось, но не вернулась жизнь. По сравнению со Школой моей юности, сегодняшние здания, лаборатории, условия жизни свидетельствуют об экономическом прогрессе. Но у гуманитарного отделения Эколь Нормаль все в прошлом.
XIX
«УВЕРЕННЫЙ В СЕБЕ И ВЛАСТНЫЙ»
Весной 1967 года я был в числе тех «французов еврейского происхождения», кого глубоко взволновали события на Ближнем Востоке: угроза Государству Израиль, затем Шестидневная война, энтузиазм по поводу победы Израиля, испытанный большинством евреев, но также многими французами, и, наконец, пресс-конференция генерала де Голля и его слова: «Народ особого склада, уверенный в себе и властный».
В опубликованной в начале 1968 года книжке [207] я воспроизвел статьи, написанные мной для «Фигаро» до, во время и после войны. Дипломатический анализ выдерживает, как мне кажется, испытание повторным чтением. 21 мая я считал, что, рассуждая логически, ни один из участников конфликта не должен бы желать войны. Насеровский Египет с увязшей в Южном Йемене частью армии находился в невыгодном положении. У Сирии не было необходимых средств, чтобы одной бросить вызов Израилю. Но в заключение я внес поправку в это оптимистическое в идение: «Таким образом, признав, что никому в нынешних обстоятельствах не выгодно спровоцировать крупномасштабный кризис, мы видим, однако, что неуверенность сохраняется по двум главным причинам: правительства арабских стран не контролируют суверенным образом террористическую деятельность; диалектика взаимного запугивания казалась бы менее непредсказуемой, если бы соперничество великих держав не грозило расстроить логику локального соотношения сил».
207
Aron R.De Gaulle, Isra"el et les Juifs. (Де Голль, Израиль и евреи). P.: Plon, 1968. 186 р.
Тон статьи, напечатанной в «Фигаро» через четверо суток, на другой день после закрытия Акабского залива, помрачнел: «Утром 25 мая партия в покер носит еще дипломатический характер. Израиль не согласится с закрытием Акабского залива, а Соединенные Штаты и Великобритания безоговорочно поддерживают в этом вопросе правительство Иерусалима. <…> Однако нужно обладать могучим оптимизмом, чтобы верить, что переговоры послов или министров позволят найти выход. Президент Насер не разминирует Акабский залив, не получив компенсаций. Москва, если не сделать ей какого-либо выгодного предложения, не имеет никаких оснований для нажима на Насера. Короче говоря, для урегулирования необходима, по-видимому, либо военная конфронтация между Израилем и арабскими странами, либо стратегически-дипломатическая конфронтация между Советским Союзом и Соединенными Штатами. Первая уже разворачивается на местности, где противостоят друг другу мобилизованные армии; вторая — еще на словесной стадии».
Двадцать восьмого мая сомнение развеялось: «Спровоцировав уход „голубых касок“ и закрыв Акабский залив, Насер бросал вызов как Соединенным Штатам, торжественно обязавшимся не допустить блокады Элафа, так и Израилю, заявившему, что эта блокада явилась бы поводом к войне. Он возлагал на врага — Израиль и его покровителей — возможную ответственность за военные действия. <…> Если агрессор — это тот, кто делает первый выстрел, то египетская операция,
Эти дипломатические этюды ничем не отличались от критических заметок, посвященных другим кризисам. Время от времени эмоции прорывались наружу, но мне кажется, что это не мешало ясности интерпретации. 4 июня — накануне начала военных действий — я, находясь на моей старой ферме Браннэ, написал для «Фигаро литтерер» статью, которая расходилась с обычным стилем моих текстов. В особенности один отрывок цитировался с тех пор бесчисленное количество раз: «То, что президент Насер откровенно хочет уничтожить государство, являющееся членом Организации Объединенных Наций, не смущает деликатную совесть госпожи Неру. Уничтожение государства, „этацид“, — это, конечно, не геноцид. А французские евреи, отдавшие свою душу всем революционерам с черной, коричневой или желтой кожей, воют теперь от боли, ибо их друзья в смертельной опасности. Я страдаю, как они и вместе с ними, независимо от того, чт оони сказали или сделали, и не потому, что мы стали сионистами или израильтянами, а потому, что в нас растет непреодолимая волна солидарности. Не важно, откуда она идет. Если великие державы, холодно рассчитав свои интересы, позволили бы уничтожить одно маленькое — не мое — государство, то это преступление, скромное с количественной точки зрения, отняло бы у меня силы жить и, думаю, многим миллионам людей стало бы стыдно за человечество».
Я ставлю в упрек этой статье не столько приведенный отрывок — который, впрочем, предваряло нечто вроде исповеди «деиудаизированного» еврея, всей душой француза, — сколько забвение или недооценка соотношения сил. Израиль оставался сильнейшей стороной; напав первым, он должен был, вне всякого сомнения, одержать победу. Мне следовало знать это, и я подсознательно это знал, так как в предыдущей статье говорил о неразумности новой войны с точки зрения насеровского Египта. Между 1956 и 1968 годами враги Израиля не настолько усилились, чтобы рассчитывать на успех своего оружия. Пьеру Аснеру не понравился пафос статьи в «Фигаро литтерер», и, вероятно, он был прав. Даже в такую минуту я был обязан сохранять холодную голову. По природе я эмоционален, подвержен страстям, так что мне иногда случается лишать свой разум монополии на слово.
Оставим эту вспышку иудаизма в моем сознании француза (я вернусь к ней ниже). И возвратимся в прошлое.
Я уже говорил, что не получил никакого религиозного воспитания. Его не заменили уроки, преподанные нам версальским раввином (по желанию Адриена; мы с братьями были единственными учениками). Случайный антисемитизм, с которым я встретился в лицее, не наложил на меня никакого отпечатка. Я с увлечением прочел все, что относилось к делу Дрейфуса, но оно предстало передо мной задним числом как назидательная история: истина одержала верх, а французы готовы были растерзать друг друга из-за одного человека и во имя принципа. В Эколь Нормаль антисемитизм не существовал или, во всяком случае, был скрытым, почти подпольным. Шок гитлеризма пробудил мое еврейское сознание, сознание того, что я принадлежу к некой группе (или народу, или международному сообществу), называемой евреями.
С начала 1930-х годов влияние германского историзма, в частности К. Мангейма, развеяло мои иллюзии абстрактного универсализма; уже тогда я почувствовал себя очень далеким от предыдущего поколения — от моего отца или Леона Брюнсвика, которые ничего не хотели знать о своем еврействе. Я не зашел так далеко, чтобы много размышлять об иудаизме или о своем еврействе. Более того, возникновение Государства Израиль в 1948 году не вызвало у меня никаких эмоций. Я понимал стремление некоторых евреев создать государство, где они не являлись бы меньшинством, над которым постоянно висит угроза; но даже и не очень много зная о Ближнем Востоке, я предчувствовал неизбежные последствия: затяжную войну между евреями, отныне израильтянами, и мусульманским окружением. Когда, во время моей первой поездки в Израиль, я увидел в одном военном учреждении серию карт Государства Израиль со времен царя Давида до настоящего момента (1956 года), это меня не убедило — совсем напротив. Я вспомнил карты-барельефы Римской империи, водруженные в 30-х годах по распоряжению Муссолини на римском Форуме; исторический ряд от Давида до Бен Гуриона, так же как от Траяна до Муссолини, напомнил мне одну банальную тему: могущество мифов в Истории. Израиль принадлежит к потомству Авраама в воображении верующих — странных верующих, которые не всегда верят в бога, но верят в Библию, или в еврейский народ, или в призвание Израиля.