Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Майские события следующего года, уход Генерала в 1969 году и его смерть в 1970-м заглушили отзвуки пресс-конференции. Оглядываясь назад, я признаю, что полемика не принесла пользы; но, так или иначе, проблему «Израиль и евреи» нужно было рано или поздно поднять. Два письма из полученных мною, оба высокой пробы, чрезвычайно ясно выражают две крайние позиции. Писатель, с которым я поддерживал непостоянные, но всегда сердечные связи, написал мне: «Моя жена, которая не может переносить, чтобы кто-то делал малейшее различие между французами-христианами и французами иудейского вероисповедания, пришла в ужас от поведения громадного большинства французских евреев.Можно сказать, что под ее ногами разверзлась пропасть. Значит, для этих людей на первом месте Израиль, а потом уже Франция. Немедленно вновь встали проблемы, казавшиеся уже решенными, такие, как проблема антисемитизма. Вы не правы, когда пишете, будто Вам, Раймону Арону, безразлично, что, утверждая с такой силой Вашу еврейскую специфичность,Вы предоставляете аргументы антисемитам». Помимо этих строк, касающихся сути вопроса, тот же корреспондент уверял, что Израиль полон решимости до наступления
217
Это неточно; я тоже разглядел чрезмерность этих манифестаций и двусмысленность произраильских настроений.
Столь же типично, но на другой лад, письмо одного верующего, религиозного еврея из Страсбурга, сиониста, признававшегося, что «часто читал мои статьи» и «редко со мной соглашался». Он прислал мне копию своего письма П. Виансону-Понте: «Вы заключаете в кавычки выражение „еврейский народ“. Мне представляется, что Вы можете их опустить, ибо речь идет об историческом факте. Многие мои единоверцы отрицают его, потому что он им неприятен. Это их дело, но социологические и исторические факты от этого не меняются. Знаменитое определение Мишле („одна душа, одно духовное начало“) относится к еврейскому народу так же, как к любому другому. Таким образом, я далек от того, чтобы упрекать Генерала в употреблении слов „еврейский народ“. Но он добавил „особого склада“, не говоря уже о последующих менее любезных эпитетах. Я, однако, совершенно не верю в то, что есть народы особого склада, соль земли, как они о себе думают. На это можно возразить, что евреи называют себя „избранным народом“. Это верно метафизически, но самый малый из наших сельских раввинов объяснит Вам, что это избранничество — только долг, тяжкая ноша. <…> Франция — моя родина, мои предки и я сам сражались за нее. Мы говорим на ее языке, ее цивилизация стала нашей. <…> Здесь я чувствую себя в своей естественной среде. Но права ли эта родина, желая управлять всеми моими мыслями, всеми моими привязанностями? Может ли она по справедливости отнять у меня мою самобытность еврея (или баска, или бретонца и т. д.)? Если француз-еврей должен вести себя как любой француз, то не думаю, что он должен, ради того чтобы ассимилироваться духовно, обеднить себя, отказавшись от своей еврейской самобытности. Какую службу сослужил бы он своей стране, ловко подражая тому, что он считает проявлениями духовной жизни и образом мыслей других французов? Если его „избранность“ есть прежде всего бремя, эзотерический долг, если ему не следует гордиться ею на том основании, что он дал себе труд родиться евреем, то ему незачем также стыдиться этого факта или скрывать его. <…> Лишь тоталитарные государства вынуждали своих евреев к этому ненормальному и бесчеловечному выбору. Истинная демократия всегда плюралистична, она допускает инакость. В этом состоит даже, как мне кажется, один из основных критериев демократии. И она вознаграждена за это. Каждая страна имеет таких евреев, каких заслуживает. Ибо человеческий вклад любой общественной группы позитивен, если он искренен и подлинен. <…> Итак, со времен Революции мы — полноправные французы. Но подобно тому, как нью-йоркских ирландцев волнует судьба всех ирландцев, и мы неравнодушны к судьбе евреев во всем мире. Сверх того, для нас, потомков патриархов, для нас, неизменно упоминавших в молитвах о своей тоске по Иерусалиму, страна Израиль обладает особой притягательной силой и в историческом, и в религиозном отношении. Почти все мы видим в израильтянах своих братьев. Для многих из нас это верно даже в буквальном смысле, когда у нас есть там близкие родные. Что до меня, там мои дети и внуки; они „вступили“ в киббуц из идеализма, как у вас поступают в монастырь. Так почему же моя симпатия к израильтянам несовместима с той, которую я питаю к своим французским предкам?»
По поводу позиции, занятой французскими евреями в июне 1967 года, я получил письмо от Клода Леви-Стросса, по обыкновению дружеское и полное снисходительности, но тем не менее критическое в одном решающем пункте. Оставляю в стороне комплименты и перехожу сразу к сути вещей:
«Все, что Вы говорите, справедливо, однако мне кажется, что Вы оставили без внимания одно важнейшее обстоятельство. Дело в том, что с первого же часа мы присутствовали при систематической манипуляции общественным мнением этой страны. Вспомните „Франс-суар“ с ее заголовком на всю страницу „Египтяне атаковали“ („Les Egyptiens ont attaqu'e“). И это продолжалось, когда Шестидневная война уже давно закончилась.
То, что некоторые французы, евреи или неевреи, разошлись во взглядах на события со своим правительством и публично защищали свое мнение, абсолютно законно. Но они воспользовались своей влиятельностью в прессе (предполагавшей необходимость соблюдения меры и точности в суждениях), чтобы распространять ложь и попытаться таким образом изменить обстановку, а это уже граничило с заговором и, я почти готов сказать, предательством. Как еврей, я испытал тогда стыд. Стыдно мне было и позже, при виде откровенного нахальства, с которым некоторые крупные фигуры из числа евреев осмеливались утверждать, что говорят от имени всех.
После столь серьезных прегрешений суровое предупреждение было, конечно, неизбежным. Я сожалею, что оно приняло такую форму, но вместе с тем признаю: увы, по крайней мере на этот раз, выбранные эпитеты соответствовали действительности, ибо некоторые еврейские круги Франции, воспользовавшись своей властью над письменной и устной прессой и своим положением, присвоив себе право высказываться от имени всех других, показали себя чересчур „уверенными в себе и властными“. Однако можно было сказать им это, не отвечая на намеренное смешение понятий подобным же, и столь же глубоко оскорбительным, смешением» (письмо от 9 апреля 1968 года).
Я не оставил копии своего ответа, но Клод Леви-Стросс ответил мне снова с
«Вы тысячу раз правы: не существует объективной исторической истины, лежащей вне многообразного восприятия ситуаций и событий индивидами или сообществами. Это особенно верно, когда речь идет обо мне и интересующем нас случае, так как обстановку с Израилем я вижу сквозь призму другой, воспринимаемой мною еще острее, — той, что возникла несколько веков назад на далеком материке, когда другие преследуемые и угнетенные пришли на земли, занятые еще более слабыми народами, которые жили там на протяжении тысячелетий и которых они поспешили вытеснить. Разумеется, я не могу ощущать истребление краснокожих как свежую рану, нанесенную лично мне, и при этом реагировать противоположным образом, когда затронуты интересы палестинских арабов, даже если краткие соприкосновения с арабским миром внушили мне (и это действительно так) неискоренимую антипатию… Итак, я охотно допускаю, что по причинам, относящимся к моей профессии и ко мне самому, мое восприятие изначально искажено; кроме того, я, как еврей, чувствовал, что долгом всех тех людей одного со мной происхождения, которые держат в руках рычаги управления в области, где формируется общественное мнение, их долгом перед собой и перед нами было еще более бережное, чем обычно, отношение к фактам. А между тем с самой первой минуты на нас обрушили ушаты лжи, и даже если те, о ком я думаю, всего лишь, как Вы утверждаете, последовали за общественным мнением, движимым весьма нечистыми мотивами, то и в этом случае они очень серьезно виноваты перед всеми нами. Я же опасаюсь другого (хотя, конечно, ничего с уверенностью не знаю и не могу привести никаких доказательств). Думаю, даже некоторые газеты и деятели голлистского толка рассчитывали только на то, что, действуя достаточно быстро и энергично, не дав правительству время отреагировать, они смогут раздуть тенденции общественного мнения до такой степени, что станет уже невозможно дать задний ход. Впрочем, если они на это рассчитывали, они очень ошибались…
В сущности, как Вы видите, наше разногласие касается одного нюанса. Вы находите волнующим и простительным, что некоторые французские евреи с энтузиазмом ухватились за представившуюся возможность провозгласить себя одновременно французами и евреями. Я, напротив, думаю, что им не следовало этого делать и уж тем паче не следовало исподтишка подогревать этот энтузиазм» (письмо от 19 апреля 1968 года).
Думаю, что сегодня большинство молодых французских евреев симпатизирует скорее взглядам моего страсбургского корреспондента, нежели великого этнолога. Первый, офицер, сражавшийся в отрядах партизан, голлист, представляет не одних лишь сионистов и верующих: стремление к утверждению своей еврейской идентичности, защита плюрализма, а следовательно, возможности быть иными подхвачены даже далекими от религии молодыми евреями, которые теперь глухи к упреку в том, что они предоставляют аргументы антисемитизму.
В этом смысле я оказался близок к сионисту из Страсбурга (хотя и исхожу из абсолютно иной философии). В заключение он писал: «Последний аспект резкой перемены в умонастроении президента состоит в том, что антисемитизм — заразная болезнь; если носителям бациллы известно или они полагают, что их поддерживает существующий беспорядок, то они быстро становятся столь же агрессивными, сколь бывают раболепны, пока знают свое место. А политический альянс де Голля — Пужада, проарабская политика, наконец, пресс-конференция могут навести всех этих жалких людей на мысль, что настало время дать выход подавленным чувствам, как при их покровителях 1940–1945 годов». Я мог бы повторить последнюю фразу этого письма: «Верю в пользу диалога между честными людьми. Это несколько наивный взгляд, которого мне, принадлежавшему к „властному народу“, следовало бы остерегаться».
По своему обыкновению, Анри Гуйе взял на себя труд поблагодарить меня за мою книгу письмом — не любезным и пустым, как большинство получаемых авторами благодарственных писем, а богатым размышлениями — всегда по существу вопроса, — замечательным по искренности, справедливости и неотделимой от нее точности мысли: «Анализируя свои реакции, констатирую: 1-я фаза — слышу слова Генерала по радио; ошеломлен (нет ни малейшего сомнения, что в них звучат осуждение и желание принизить); 2-я фаза — протест, сближение с нацизмом… упускаю из виду контекст, затем реакция: „не будем ничего преувеличивать“; 3-я фаза — время перевести дух, восстановить контекст, отбросить нелепые сближения с нацизмом, вспомнить, что существует светский антисемитизм, который никогда не предлагал газовых камер». Помимо этого самоанализа, в письме А. Гуйе было и другое: в противоположность страсбургскому корреспонденту, который, однако, тоже меня одобрял, он уловил в моей книге, что я ставлю под вопрос само понятие «еврейский народ». «Читая Вас, понимаешь, что слова „еврейский народ“, в сущности, еще важнее, чем эпитеты. Именно в этом истинная проблема. Именно эта формулировка делает Ваше положение невозможным: каким образом, почему, во имя чего Вы могли бы принадлежать к другому народу, нежели французский? Это значит создавать „семитизм“, идентичность, для которой такие французы, как Вы, тщетно подыскивают содержание». Вот верное истолкование моей мысли. В отличие от моего страсбургского корреспондента, я не думаю, что можно говорить об объективномсуществовании «еврейского народа» подобно тому, как мы говорим это о народе французском. Еврейский народ существует благодаря тем людям и для тех людей, которые хотят, чтобы он существовал, одни — по метаисторическим, другие — по политическим причинам.
К моему удивлению и радости, я получил письмо на почтовой бумаге журнала «Тан модерн»; Клод Ланцман, которого я не знал, прислал мне несколько строк. Привожу их здесь, хотя это, возможно, нескромно: «Я только что закончил читать книгу „Де Голль, Израиль и евреи“ и не могу не высказать Вам свою благодарность. „Великие голоса умолкли“, — пишете Вы. Тем лучше: ни один из них не сумел бы говорить с такой неумолимой логикой и такой заботой об истине, которые заставляют соглашаться с Вами почти во всем и уважать Вас всегда и безоговорочно. И при этом — несомненно как следствие сказанного, — сорок пять страниц „Времени подозрений“ прекрасны с литературной точки зрения».