Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Я был уже близок к тому себе, кем стал после войны. Леон Брюнсвик сказал мне во время защиты диссертации: «Эта книга содержит программу целой жизни». Он был прав: программу, которую нельзя ни точно сформулировать, ни когда-либо завершить.
Два письма тронули меня и ободрили относительно этой работы, которую я поспешил закончить до начала неминуемой войны. От Анри Бергсона: «Дорогой коллега, состояние моего здоровья вынудило меня прервать всю переписку на несколько недель. Это объяснит Вам, почему я не отблагодарил Вас раньше за любезную присылку Вашего „Введения в философию истории“. Однако я прочел Вашу книгу сразу и с живейшим интересом. Она полна идей и в высшей степени суггестивна. Если можно ее в чем-либо упрекнуть, то именно в том, что она устремляет ум читателя по слишком многим направлениям. „Felix culpa“ [74] , вне всякого сомнения; но из-за этого необходимо повторное чтение, чтобы составить представление о целом. Это повторное чтение я непременно осуществлю, если смогу, взяв за ориентиры те ваши мысли, которые мне кажутся наиболее
74
Счастливая вина (лат.).
Другое письмо я получил от Жана Кавайеса, которого мы все в Эколь Нормаль уважали и которым восхищались. Искра дружбы вспыхнула между нами немногими годами позже, в Лондоне, когда этот командир организации Сопротивления Кагора несколько недель прожил у меня дома. «Я от души благодарю тебя за дружескую присылку твоей книги. Прочитал ее в минувшие каникулы с неослабевающими восхищением и интересом. В ней есть строгость анализа и мастерское владение целым, которые чувствуешь на каждой странице с неизменной интеллектуальной радостью, как и ту прозорливость, с какой ты уточняешь истинное значение различных подходов. Стремление к абсолютной честности — это, может быть, то, за что я тебе больше всего благодарен. Твои многочисленные разграничения (и прежде всего общее разграничение понимания и причинности) и твоя критика Вебера по поводу детерминизма и вероятности крайне важны и поразительно ясны. Я не спешил с этим письмом в надежде поговорить с тобой о книге подробно, но это — пустое занятие, если не имеешь сказать чего-то конкретного; сейчас я могу только выразить свою благодарность читателя… Что касается раздела I, в частности параграфов о познании самого себя и другого человека, то они находятся в самом центре философии, и это лучшее, что я читал по-французски за многие годы».
Люсьен Леви-Брюль, с которым я не был знаком, высказал желание встретиться со мной. У меня была долгая беседа с этим человеком, внушавшим искреннее уважение. Философ по образованию, он остался им вопреки своему обращению в социологическую «веру». В течение долгих лет именно он принимал решение о назначениях на кафедры философии во Франции. Никто никогда не усомнился в его справедливости, не заподозрил в малейшем пристрастии к своим друзьям или к философам, близким к его позитивистскому рационализму. Значительная часть нашей беседы была посвящена войне, которую он ненавидел как пацифист, но приближение которой видел, не питая иллюзий и не отчаиваясь. Вопреки грядущим ужасам, он сохранял свою нравственную веру. Несколько недель спустя Люсьен Леви-Брюль умер. Я встретил в нем человека, внимательного к окружающему миру; ко мне он отнесся скорее дружески, чем сердечно, сдержанно, но без тени высокомерия. Возраст не исказил, а скульптурно отточил его черты, лицо дышало покоем; труженик, сознающий, что завершил свой труд, он проявлял интерес к творчеству, которое ему уже не суждено было узнать. Я навсегда запомнил нашу беседу и урок, который давал мне самим своим существом великий ученый. В ту пору я ошибочно считал себя от него далеким.
VI
ПУТЬ К КАТАСТРОФЕ
Между 1934 и 1939 годами я не принимал никакого участия ни в политических, ни в интеллектуальных дебатах, но следил за событиями так страстно в течение этих проклятых лет, что считаю необходимым рассказать о них. Я остро переживал мучительный разрыв внутри страны и предчувствовал катастрофу, которая ожидала французов, поднявшихся друг против друга и не сумевших сплотиться даже перед лицом беды.
Большинство моих спутников тех лет уже умерло. Люди, с которыми я общаюсь ныне, принадлежат к другому поколению и знают довоенное время только по книгам. Они плохо представляют себе тогдашний упадок Франции; самым молодым нелегко вообразить парижскую атмосферу даже эпохи «холодной войны». Эти страницы адресованы моим друзьям, пробудившимся к размышлениям над политикой на двадцать — тридцать лет позже меня.
В период между 1929 и 1931 годами Франция, относительно пощаженная кризисом, не страдала от массовой безработицы в отличие от Великобритании или Германии. В 1931 году лондонское правительство «национального единства» 96 было вынуждено принять решение, которое освободило и спасло экономику, — девальвировать фунт стерлингов и, предоставив колебаниям рынка, установить его цену. Поскольку б ольшая часть сырья оценивалась в то время в фунтах стерлингов, его цены снизились для таких стран, как Франция, которые не изменили курс своей валюты по отношению к золоту или, что то же самое, к доминирующим на мировом рынке валютам.
Стабилизационный курс франка был плохо рассчитан Раймоном Пуанкаре в 1926 году и оказался заниженным; во Франции происходит накопление золота. С 1931 года поток направляется в обратную сторону, золото убегает от денег, курс которых отныне завышен; стремительно обнаруживаются
Таким виделся исторический фон Роберу Маржолену, нескольким нашим друзьям и мне. Мировой кризис, отказ правителей — как министров, так и руководителей экономики — от принятия решений, которых требовала девальвация фунта стерлингов и доллара, приговорили нашу экономику к затяжному лечению понижением цен и постепенному ослаблению. Дефляция отражалась на положении рабочих. Давление, которое непрерывно оказывала на трудящихся необходимость производить дешевле, усиливалось не столько из-за бесчеловечности хозяев, сколько из-за последствий завышения курса франка. В бессильном отчаянии мы присутствовали при этом самоубийственном заблуждении.
На авансцене продолжалось соперничество партий, финансовые скандалы вызывали кампании в печати и докрасна накаляли политические страсти. В волнениях 1934 года не обнаружилось следов деятельности или происков подлинно фашистской партии. Дело Ставиского 97 , взбалмошные переводы крупных чиновников из Префектуры полиции в Комеди Франсез 98 , процессии «Боевых крестов» 99 полковника де Ла Рока, служба порядка, действующая то пассивно, то жестоко, — все это привело к шестому февраля, одному из тех исторических дней, секретом которых обладает Франция (май 1968 года показал, что нация полностью сохранила этот дар). Находясь у себя в Гавре, уже отчужденный от других своей навязчивой мыслью о внешней опасности, я наблюдал эти перипетии издалека. Антифашистом я был вне всякого сомнения, но о каком сопротивлении гитлеровской угрозе может идти речь, если правительство опирается лишь на половину нации?
Я отказался войти в комитет бдительности интеллигентов-антифашистов 100 в 30-е годы по двум веским причинам. Во-первых, во Франции не существовало фашистской угрозы в том смысле, какой придавали этому термину исходя из примеров Италии и Германии. Полковник де Ла Рок был больше похож на руководителя ветеранов войны, чем на демагога, способного разжечь ярость толпы. Во-вторых, союз интеллигентов-антифашистов объединял последователей Алена (пацифистов по преимуществу), коммунистов вкупе с попутчиками и убежденных социалистов. Все они ненавидели фашизм и войну, но в том, что касалось главной проблемы — позиции по отношению к Третьему рейху, — у них были разногласия. Начиная с 1935 года, с визита Пьера Лаваля в Москву и совместной декларации двух правительств 101 (в которой Сталин заявлял о своем понимании требований французской национальной обороны), коммунистическая партия закрыла рубрику «Солдафоны» в «Юманите» («Humanit'e»), отказалась от примитивного антимилитаризма, подняла трехцветный флаг и вошла в антифашистскую коалицию. Нам уже был известен их «иностранный национализм», по выражению Леона Блюма; ученики Алена были не одиноки, относясь с подозрением к своим союзникам: те то ли хотели предупредить войну, то ли направить ее на Запад. У Советского Союза не было общей границы с Германией. Польша и Румыния не меньше опасались своего мнимого покровителя на Востоке, чем потенциального агрессора на Западе.
Я не был солидарен ни с одной из партий, ни с одной из резолюций. Каждое событие — восстановление обязательной военной службы в Германии, Абиссинская война, вступление германской армии в Рейнскую область, затем, в 1938 году, в Вену, Мюнхенское соглашение — становилось поводом для громких споров, до которых так ох очи французские интеллектуалы и в которых смешиваются соображения национального интереса и идеологические страсти.
Экспедиция, предпринятая Муссолини в конце 1935 года в Эфиопию, поставила французскую дипломатию перед одной из тех мучительных альтернатив, которые символизируют величие и неволю политики 102 . Одобрить или простить итальянскую агрессию значило поколебать нравственные принципы, на которые ссылалась французская внешняя политика, отречься от заявлений государственных деятелей, защищавших интересы нашей страны и дело мира в Женеве. Применить к совершившей агрессию Италии эффективные санкции значило разорвать единый фронт, сформировавшийся в 1934 году по случаю убийства в Вене канцлера Дольфуса 103 , подтолкнуть итальянский фашизм к немецкому национал-социализму, отдалиться от британского правительства, которое, внезапно став сторонником доктрины коллективной безопасности, стремилось мобилизовать Лигу Наций против Италии и за международное право.