Мемуары
Шрифт:
Хлопоты капитула и парижского духовенства, которые сделали для меня все, что было в их силах, хотя дядюшка мой, самый слабодушный человек на свете, да притом до смешного завидовавший мне, поддержал их весьма неохотно, — хлопоты эти принудили двор объяснить причину моего ареста: канцлер в присутствии Короля и Королевы объявил всем духовным корпорациям, что арестовали меня для моего же блага, дабы помешать мне исполнить замыслы, в каких меня подозревают. По возвращении моем во Францию канцлер уверял меня, что это он убедил Королеву позволить ему придать такой оборот своей речи, под предлогом, [564]что так будет удобнее отклонить ходатайство парижской Церкви, которая единодушно требовала, чтобы меня предали суду или отпустили на свободу; он прибавил, что в действительности желал оказать мне услугу, вынудив таким образом двор признать мою невиновность хотя бы в отношении прошлого.
Мои друзья и в самом деле воспользовались этим ответом, представив его во всей красе в двух или трех весьма язвительных памфлетах. Комартен в этом случае, да и позднее, сделал все, на что способны самая искренняя дружба и самое высокое благородство. Д'Аквиль удвоил свое усердие и попечение обо мне. Капитул собора Богоматери распорядился ежедневно петь антифон 598, моля о моем освобождении. Все священники, за исключением кюре церкви Сен-Бартелеми 599, доказали мне свою преданность. За меня заступилась Сорбонна, поддержали меня и многие верующие. Епископ
Все время заключения моего в Венсеннском замке, — а оно длилось пятнадцать месяцев, — я усердно посвящал ученым трудам и занимался с таким усердием, что мне не хватало дня и я отдавал им даже ночи. С особенным тщанием изучал я латинский язык и убедился в том, что никакие усилия, на него потраченные, не пропадут втуне, ибо, постигнув его, мы открываем себе путь к постижению всех других языков. Занимался я также греческим, который когда-то очень любил и к которому вновь приобрел вкус. В подражание Боэцию я сочинил «Утешение теологией» 602, доказывая, что всякий узник должен быть vinctus in Christo,о котором говорит апостол Павел 603. Своего рода silva(Здесь: набросками ( лат).) стали собранные мной воедино рассуждения о различных предметах, в том числе применения к парижской Церкви извлечений из книги актов Церкви миланской, составленной кардиналами Борромео 604; я назвал этот труд «Partus Vincennarum»(«Плод Венсенна» (лат.).). Мой тюремщик не упускал случая помешать моим занятиям и мне досадить. Однажды он объявил мне, что Король приказал ему выводить меня на прогулку на верхнюю галерею донжона. Потом, вообразив, что прогулки мне нравятся, со злорадным огоньком в глазах [565]сообщил мне, что получен новый приказ в отмену первого; я ответил ему, что это весьма кстати, потому что на террасе донжона слишком ветрено и у меня там разбаливается голова. Четыре дня спустя он предложил мне спуститься в зал для игры в мяч посмотреть на игру моих стражников; я отказался, отговорившись тем, что в зале для игры в мяч слишком сыро. Он принудил меня к этому, объявив, что Король, который заботится о моем здоровье более, чем я предполагаю, приказал ему, чтобы я побольше двигался. А вскоре сам попросил извинения, что больше не водит меня вниз. «По причине, какую я не могу вам открыть», — прибавил он. Сказать вам правду, я сумел стать выше этих мелких придирок — в глубине души они меня не трогали и вызывали во мне одно лишь презрение; но, признаюсь вам, я не находил в себе того же нравственного превосходства в отношении (если можно так выразиться) самой сущности моего заточения; каждое утро, пробуждаясь с мыслью о том, что я в руках моих врагов, я сознавал, что я вовсе не стоик. Ни одна душа не заподозрила моего отчаяния, но оно было велико по этой единственной причине, может быть разумной, а может быть и нет, ибо в нем, без сомнения, говорила гордыня; помню, я по двадцать раз на дню твердил себе, что оказаться в тюрьме — худшее из бедствий, какие могут постигнуть человека. Я тогда еще не знал довольно, какое великое несчастье — долги.
Вы видели уже, что я разнообразил скуку занятиями. Иногда я позволял себе рассеяться. На террасе донжона я завел кроликов, в одной из башен — горлиц, в другой — голубей. Редкими этими развлечениями я обязан был неустанным хлопотам парижской Церкви, однако мне то и дело отравляли их тысячью вздорных помех. Это не мешало мне получать от них удовольствие тем большее, что еще задолго до моего ареста я много раз обдумывал, чем заполню свой досуг, если однажды попаду в тюрьму. Трудно описать, как услаждают душу в несчастье утехи, пусть даже самые скромные, какие ты уготовил себе заранее.
Но как я ни был занят упомянутыми развлечениями, я с величайшим усердием обдумывал возможности побега, а сношения, какие я непрестанно поддерживал с внешним миром, давали мне повод надеяться и строить планы.
На девятый день моего заточения стражник по имени Карпантье, воспользовавшись тем, что товарищ его заснул (меня всегда, даже ночью, охраняли двое часовых), подошел ко мне и сунул мне записку, в которой я сразу узнал руку г-жи де Поммерё. В записке стояло всего несколько слов: «Жду ответа, податель сего достоин доверия».
Солдат вручил мне карандаш и клочок бумаги, на котором я подтвердил получение записки. Г-жа де Поммерё завязала знакомство с женой этого солдата, заплатив за первую записку пятьсот экю. Муж, имевший навык в такого рода сделках, принял в свое время участие в побеге герцога де Бофора. Ни самого солдата, ни членов его семьи уже нет на свете, вот почему я говорю об этом столь свободно. Но поскольку все [566]написанное в силу непредвиденных случайностей может стать достоянием чужих глаз, позвольте мне не входить в подробности того, каким способом продолжались дальнейшие мои сношения с волей, ибо мне пришлось бы для этого назвать имена людей, которые еще живы. Довольно будет сказать, что, хотя за пятнадцать месяцев тюрьмы возле меня сменилось трое караульных офицеров и двадцать четыре солдата, связь моя с миром не прерывалась и была такою же исправной, как связь Парижа с Лионом 605.
Госпожа де Поммерё, Комартен и д'Аквиль писали мне неизменно два раза в неделю, и я неизменно дважды в неделю посылал им ответ. В переписке мы касались разнообразных вопросов, но речь в них всегда шла о моем освобождении. Самый короткий путь к нему был побег из тюрьмы. Я замыслил для этой цели два плана, один из которых был подсказан мне моим лекарем, человеком математического склада ума. Он придумал подпилить решетку маленького оконца в часовне, где я слушал обедню, привязать к ней некий механизм, с помощью которого я и в самом деле мог бы, и даже довольно легко, спуститься с четвертого этажа донжона; но это означало бы проделать всего полдороги, ибо следовало еще взобраться на ограду, спуститься с которой было невозможно, и потому лекарь отказался от этой мысли, в самом деле несбыточной, и мы остановились на втором плане, который не привели в исполнение лишь потому, что Провидению не угодно было его благословить. В ту пору, когда меня выводили на галерею донжона, я приметил на самом верху башни нишу, назначение которой так и осталось для меня загадкою. Ниша до половины завалена была щебнем, и, однако, в нее можно было забраться и там укрыться. Вот мне и пришло в голову, улучив минуту, когда караульные отправятся обедать, а сторожить меня останется Карпантье, опоить его сотоварища (это был старик по имени Тоней, который засылал как убитый после двух стаканов вина, в чем Карпантье не раз пришлось убедиться), незаметно для всех подняться на башню и
Думаю, что для двора было бы самым большим унижением, если бы его провели таким способом. План этот столь необычен, что кажется неисполнимым. И, однако, исполнить его было совсем нетрудно; я уверен, что он непременно увенчался бы успехом, если бы по случайной прихоти судьбы его не загубил стражник по имени Л'Эскармусере. Его прислали на место другого заболевшего солдата, и, так как он был человек старый, крутой и исполнительный, он объявил офицеру, что удивлен, почему не соорудят двери, чтобы запирать маленькую лестницу, ведущую на галерею донжона. Дверь соорудили на другое же утро, и предприятие мое рухнуло. Тот же самый солдат вечером по дружбе сообщил мне, что, если Его Величеству угодно будет приказать, он задушит меня собственными руками.
Но хоть я непрестанно обдумывал способы, какими сам мог бы выбраться из Венсеннского замка, я не забывал также о тех, что могли принудить моих врагов меня из него выпустить. Аббат Шарье, выехавший в Рим на другой день после моего ареста, застал папу Иннокентия в гневе, чуть ли не в ярости, готовым обрушить кары на головы виновников злодеяния — участь кардиналов де Гиза, Мартинуцци и Клезля указывала ему, в чем состоит в подобных обстоятельствах его долг 606. Пылая гневом, он высказал все свои чувства французскому послу. Он послал архиепископа Авиньонского, монсеньора Марини, в качестве чрезвычайного нунция, добиться моего освобождения. Но Король, со своей стороны, заартачился. Он запретил монсеньору Марини продолжать путь далее Лиона. Папа побоялся подвергать свое достоинство и достоинство Церкви ярости безумца — такое выражение употребил он в разговоре с аббатом Шарье. «Дайте мне армию, — присовокупил он, — и я дам вам легата». Дать ему армию было трудно, однако возможно, если бы те, кому в этом случае следовало показать свою ко мне дружбу, не предали меня.
Из второго тома этого сочинения вы знаете, что Мезьер был на моей стороне благодаря дружбе ко мне Бюсси-Ламе; Шарлевиль и Монт-Олимп также должны были меня поддержать, ибо Нуармутье получил эти две крепости из моих рук. Вы знаете также, что этот последний предал меня, [568]когда кардинал Мазарини возвратился во Францию. Надеясь оправдать себя, он твердил окружающим, что готов служить мне во всем и против всех, если дело коснется меня лично; и поскольку нет дела более личного, нежели арест, он открыто присоединился к Бюсси-Ламе, как только я оказался в тюрьме; вдвоем они написали письмо Кардиналу, которым объявляли, что принуждены будут взять крайние меры, если меня не выпустят из темницы. Три упомянутые крепости, неприступные в том случае, если они находятся в руках одной партии, имели значение весьма важное, ибо принц де Конде, объявивший, едва до него дошел слух о моем аресте, что ради моего освобождения сделает все, чего пожелают мои друзья, — принц де Конде предложил двум этим комендантам привести им на подмогу все силы Испании; ибо Франция из-за Англии, на которую она в это время отнюдь не могла положиться, должна была принимать в расчет Бель-Иль, которым владел герцог де Рец; ибо Бруаж и Бордо 607все еще держали сторону Принца. Многие и теперь убеждены, что, принимая во внимание обстоятельства, мною перечисленные, а также многие другие, им подобные (так, например, находившийся в Бетюне виконт д'Отель несомненно склонился бы на мою сторону, если бы видел, что партия наша сильна), можно было затеять серьезное дело — иными словами, материи на него хватило бы. Беда в том, что не нашлось человека, который взялся бы эту материю кроить. Герцог де Рец был исполнен благих побуждений, но не способен к важному предприятию, да вдобавок его удерживали жена и тесть 608. Г-н де Бриссак, которому приказано было удалиться в свои владения, никогда не умел предводительствовать. Герцог де Нуармутье мог бы оказаться самым деятельным из них, но его с самого начала прибрали к рукам герцогиня де Шеврёз и Лег, которым Кардинал объявил прямо, что им придется держать ответ за поступки их друга, и, если он хотя бы раз выстрелит из пистолета, им не поздоровится. Нуармутье, который и вообще, как вы уже видели, был не слишком мне предан, уступил настояниям своих друзей и жены, отнюдь не бывшей украшением своего пола 609, и дал слово двору, что будет лишь делать вид, будто помогает мне, а в действительности помогать не станет; это свое обещание он сдержал. О сговоре Нуармутье с двором маршал де Вильруа сообщил г-же де Ледигьер на четырнадцатый день моего заключения. Нуармутье не оказал никакой поддержки защитникам Стене 610, который Король осадил в эту пору; он отклонил все предложения принца де Конде и довольствовался тем, что продолжал заступаться за меня устно и письменно и палить из пушек, когда пили за мое здоровье. Ему было бы, однако, нелегко долго играть эту роль, останься в живых Бюсси-Ламе, человек умный и решительный, который сказал Мальклеру, присланному к нему моими друзьями: «Нуармутье хочет отделаться болтовней, но я заставлю его заговорить человеческим языком или выбью его из его крепости». Бедняга Бюсси-Ламе скончался в ту же ночь от апоплексического удара. Шевалье де Ламе, бывший при нем помощником, стал по смерти брата комендантом крепости; старший брат покойного, виконт де Ламе, в ней укрылся и [569]до конца служил мне верой и правдой. Аббат де Ламе, наш общий двоюродный брат, состоявший моим камерарием 611, также остался в Мезьере и со всем возможным усердием защищал мои интересы, но эта крепость, бессильная без поддержки другой, бездействовала, и Мезьер, Шарлевиль и Монт-Олимп, сохраняя мне преданность, ничего для меня не сделали. Они обошлись мне, однако, в солидную сумму, которую герцог де Рец ссудил мне для содержания гарнизона. Впоследствии мне пришлось выплатить ее с большими процентами — теперь уже не помню их точную цифру.