Мемуары
Шрифт:
Я пригласил депутатов капитула у меня отобедать; мы уже готовились возвратиться в Париж, когда маршал д'Эстре явился уговаривать меня не доводить дело до ссоры, твердя, что все еще можно уладить. Видя, что я не намерен следовать его совету, он напрямик объявил, что Королева приказала ему привести меня к ней. Колебаться я не стал — я взял с собой депутатов. Мы нашли Королеву подобревшей, милостивой, переменившейся до такой степени, что невозможно описать. В присутствии депутатов она сказала мне, что хотела видеть меня не для того, чтобы обсудить существо дела, которое нетрудно будет разрешить, но чтобы пожурить меня за тон, каким я разговаривал с бедным г-ном Кардиналом, ведь он кроток как агнец и любит меня как сына. Она присовокупила к этому всевозможные ласковые слова и под конец приказала декану и депутатам отвести меня к Кардиналу и всем вместе подумать, как поступить. Мне стоило больших усилий сделать этот шаг, и я заметил Королеве, что она одна на всем свете могла принудить меня к нему.
Мы нашли первого министра еще более милостивым, чем его госпожа. Он рассыпался передо мной в извинениях за употребленное им выражение «наглость». Он заверил меня, и, возможно, говорил правду, что он [49]полагал, будто слово это имеет тот же смысл, что по-итальянски insolito (Мазарини уверял, что спутал французское слово «insolemment» — «нагло» с итальянским «insolito» — «необычно». (Примеч. переводчика.)). Он наговорил мне множество любезностей, но ничего не решил, отложив дело
Рассказ мой вышел слишком длинным, сухим и скучным, однако поскольку три или четыре незначительные размолвки, происшедшие у меня в эту пору с двором, имеют прямое касательство до более крупных, которые произошли впоследствии, я посчитал необходимым рассказать вам о них; по этой же причине я прошу вас снисходительно выслушать еще две-три истории в этом же роде, вслед за которыми я полагаю приступить к предметам как более важным, так и более занимательным. [50]
Некоторое время спустя после бракосочетания королевы Польской, в Пасхальное воскресенье 25герцог Орлеанский явился к вечерне в собор Богоматери, но еще до его прихода один из офицеров его гвардии, обнаружив мой моленный коврик на обычном месте, то есть возле самой кафедры архиепископа, убрал его, а взамен положил коврик герцога. Меня тотчас известили об этом, и, поскольку любая попытка соревноваться в первенстве с сыном Короля всегда ставит притязателя в смешное положение, я стал выговаривать, и даже довольно резко, тем из членов капитула, кто пытался привлечь к этому происшествию мое внимание. Каноник-богослов 26, человек ученый и разумный, отозвал меня в сторону и осведомил меня о подробности, которая была мне неизвестна. Он указал мне, какие следствия может иметь попытка отдалить под каким бы то ни было предлогом коадъютора от архиепископа. Я устыдился и, дождавшись герцога Орлеанского у дверей собора, сообщил ему о том, о чем, правду сказать, сам только перед этим узнал. Он выслушал мои слова весьма благосклонно и приказал, чтобы его коврик убрали и водворили на место мой. Я получил отпуст прежде него и по окончании вечерни сам вместе с ним пошутил над собой. «Я усовестился бы, Ваше Королевское Высочество, сегодняшнего своего поступка, — сказал я ему, — если бы меня не уверили, что позавчера последний из послушников кармелитов поклонился кресту прежде Вашего Королевского Высочества, не понеся никакой кары». Я знал, что Месьё в Страстную пятницу присутствовал на службе в монастыре кармелитов, и мне было известно, что все духовные лица поклоняются кресту прежде всех остальных. Мои слова понравились герцогу, и вечером он повторил их на приеме у Королевы как учтивость.
Но на другой день он отправился в Пти-Бур к аббату Ла Ривьеру, и тот настроил его на иной лад, внушив ему, будто я публично его оскорбил, и потому в тот самый день, когда Месьё вернулся от Ла Ривьера, он при всех спросил у маршала д'Эстре, который провел праздники в Кёвре, оспаривал ли у него местный кюре право первенства. Судите сами, какой оборот дан был разговору. Придворные начали с насмешек, а Месьё закончил клятвой, что заставит меня пойти в собор и получить отпуст после него. Герцог Роган-Шабо, слышавший эти речи, в испуге бросился ко мне и все мне рассказал, а полчаса спустя Королева прислала за мной своего капеллана. Она сразу объявила мне, что Месьё в страшном гневе, она этим очень раздосадована, но, поскольку речь идет о Месьё, она не может не разделять его чувств и желает непременно, чтобы я дал ему удовлетворение, в ближайшее же воскресенье отправившись в собор Богоматери и исполнив его требование, о котором я сказал выше. Вам нетрудно угадать, что я ответил ей, и тогда по обыкновению она отослала меня к Кардиналу, который сразу же стал меня уверять, что искренне огорчен затруднением, в каком я оказался, осудил аббата Ла Ривьера за то, что тот подстрекает Месьё, но сам, прикрываясь кротостью и любезностью, приложил все старания, чтобы склонить меня к унижению, которого от меня требовали. Видя, что я не попался в расставленную западню, он решил [51]втолкнуть меня в нее силой: он заговорил тоном высокомерным и властным, объявил, что беседовал со мной как с другом, но я вынуждаю его говорить тоном министра. Рассуждения свои он пересыпал скрытыми угрозами, а когда разговор принял резкий оборот, дошел даже до открытых выпадов, заметив мне, что тому, кто желает уподобиться Святому Амвросию в его деяниях 27, следовало бы уподобиться ему образом жизни. И так как он при этих словах умышленно возвысил голос, чтобы его услышали два или три духовных лица, бывшие в другом конце комнаты, я, также не понижая голоса, сказал ему в ответ: «Постараюсь последовать вашему совету, Ваше Высокопреосвященство, но я для того и силюсь подражать Святому Амвросию в обстоятельствах нынешних, дабы он сподобил меня подражать ему во всех прочих». Мы расстались весьма враждебно, и я покинул Пале-Рояль.
После обеда ко мне явились маршал д'Эстре и Сеннетер, вооруженные всеми фигурами красноречия, дабы убедить меня, что унижение перед герцогом Орлеанским почетно. И когда им это не удалось, стали намекать мне, что Месьё может прибегнуть к насилию и приказать своим гвардейцам схватить меня, чтобы принудить уступить ему мои права в соборе. Вначале мысль эта показалась мне столь нелепой, что я не придал ей значения. Но когда вечером меня предупредил о том же канцлер Месьё, г-н де Шуази, я со своей стороны приготовился к защите, что было, конечно, смешно, ибо, вы понимаете сами, подобное поведение в отношении сына Короля никак нельзя оправдать в мирное
Двор ничего так не боялся, как раздора между Месьё и герцогом Энгиенским, а более всех страшился этого принц де Конде. Он прямо похолодел от страха, когда Королева пересказала ему слова его сына. Он спешно явился ко мне: у меня он застал шестьдесят или восемьдесят дворян и вообразил, будто мы действуем в сговоре с герцогом Энгиенским, хотя это было не так. Он стал браниться, грозил, молил, задабривал и в горячности своей обронил слова, из которых я понял, что герцог Энгиенский принимает мои интересы к сердцу более даже, нежели он выказал это мне самому. Я тотчас же без колебаний уступил и сказал Принцу, что готов на все, лишь бы не допустить, чтобы в королевской семье вышла ссора по моей вине. Принц де Конде, видевший до этой минуты мою [52]непреклонность и растроганный тем, что я смягчился ради его сына как раз тогда, когда он сообщил мне, что я могу рассчитывать на его могущественное покровительство, сам переменил мнение, и если вначале никакое удовлетворение не казалось ему достаточным в отношении Месьё, то теперь он решительно высказался в пользу того, какое я предлагал с самого начала: в присутствии всего двора я готов объявить Месьё, что никогда не помышлял выйти из границ почтения, какое мне подобает ему оказывать, и в соборе действовал во исполнение велений Церкви, о которых его уведомил. Так и было сделано, хотя кардинал Мазарини и аббат Ла Ривьер исходили при этом злобою. Но принц де Конде настолько устрашил их именем герцога Энгиенского, что им пришлось уступить. Он повел меня к Месьё, куда, влекомый любопытством, собрался весь двор. Я изложил герцогу Орлеанскому все то, о чем только что вам сказал. Ему очень понравились мои доводы, и он повел меня показывать коллекцию своих медалей; тем и завершилось дело, в котором право было на моей стороне, но которое я едва не испортил своим поведением.
Поскольку это происшествие, а также бракосочетание королевы Польской сильно рассорили меня с двором, вам нетрудно представить, какой оборот пожелали придать этому придворные. Но в этом случае я убедился, что никакие силы в мире не властны повредить доброму имени того, кто сохранил его среди членов своей корпорации. Вся ученая часть духовенства высказалась в мою пользу, и спустя полтора месяца я заметил, что даже те, кто прежде меня порицали, стали уверять, будто всегда мне только сочувствовали. Примеры подобного рода мне случалось наблюдать и во многих иных обстоятельствах.
А некоторое время спустя двору пришлось даже выразить мне свое одобрение. На Ассамблее духовенства, приближавшейся к концу, как раз началось обсуждение величины дара, который по обычаю подносили Королю, и я весьма обрадовался возможности, услужив Королеве в этом деле, засвидетельствовать ей, что ослушание, на какое вынуждал меня мой сан, проистекает отнюдь не из неблагодарности. Я не поддержал группу самых ревностных слуг Церкви во главе с архиепископом Сансским, присоединившись к архиепископам Арльскому и Шалонскому, которые были, собственно говоря, не менее ревностными, но лишь более благоразумными. Вместе с первым из них я даже имел свидание с Кардиналом, который остался весьма мной доволен и на другой день во всеуслышание объявил, что я показал себя не менее твердым в служении Королю, нежели в отстаивании моей собственной чести. Мне поручено было произнести речь, которую обыкновенно произносят при закрытии Ассамблеи и которую я не пересказываю вам в подробностях, ибо она напечатана. Духовенство осталось ею удовлетворено, двор высказал ей свое одобрение, а кардинал Мазарини по окончании собрания пригласил меня отужинать с ним вдвоем. Мне казалось, что предубеждение, какое ему пытались внушить против меня, совершенно рассеялось, и полагаю, он и впрямь верил, что это так. Но я был слишком любим в Париже, чтобы долго оставаться [53]любимцем двора. В этом и состояло мое преступление в глазах итальянца, учившегося политике по книгам 31; преступление это было тем тяжелее, что я изо всех сил усугублял его своей природной, ненаигранной расточительностью, которой небрежность придавала особенное великолепие, широкой раздачей милостыни, щедростью, зачастую потаенной, но вызывавшей порой отзыв тем более громкий. Правду говоря, вначале я действовал подобным образом просто по душевной моей склонности и из соображений одного лишь долга. Необходимость защитить себя против двора вынудила меня не только придерживаться такого поведения и впредь, но даже еще более в нем усердствовать; однако я забежал несколько вперед и упомянул об этом лишь для того, чтобы показать вам, что двор начал относиться ко мне с подозрением в ту пору, когда мне не приходило даже в голову, что я могу его на себя навлечь.
Вот одна из причин, по какой я не раз говаривал вам, что мы чаще попадаем впросак от недостатка доверия, нежели от его избытка. Именно недоверие, внушаемое Кардиналу моим положением в Париже и уже побудившее его сыграть со мной штуки, которые я только что вам описал, толкнули его, несмотря на примирение, состоявшееся в Фонтенбло, сыграть со мной еще одну три месяца спустя.
Кардинал де Ришельё лишил епархии епископа Леонского из рода де Риё способом, совершенно оскорбительным для достоинства и свободы французской Церкви 32. Ассамблея 1645 года решила восстановить в правах г-на де Риё. Противоборство мнений было долгим: кардинал Мазарини, по обыкновению своему, уступил после продолжительных споров. Он сам явился в Ассамблею объявить о том, что права епископа будут восстановлены, и перед закрытием собрания во всеуслышание дал слово исполнить это в течение трех месяцев. В его присутствии я назначен был следить за исполнением обещания, как лицо, в силу должности своей более других призванное постоянно пребывать в Париже. Впоследствии Кардинал всеми способами подтверждал, что намерен сдержать слово; он два или три раза заставил меня написать в провинции, заверяя их, что дело это самое что ни на есть верное. Но в решительный момент он круто переменил свои намерения и через Королеву пытался принудить меня пуститься на увертки, которые неминуемо покрыли бы меня позором. Я сделал все, чтобы убедить его одуматься. Я вел себя с терпением, не свойственным моим летам; но по прошествии месяца я его утратил и решился уведомить провинции о происходящем, рассказав им всю правду, как то предписывали мне моя совесть и честь. Я готовился уже запечатать циркулярное письмо, написанное с этой целью, когда ко мне вошел герцог Энгиенский. Он прочел письмо, вырвал его у меня из рук и сказал, что желает уладить это дело. В тот же час он отправился к Кардиналу и объяснил ему, чем оно грозит; обещание, данное Ассамблее, было исполнено незамедлительно. [54]
Помнится мне, в ходе моего повествования я уже говорил вам, что четыре первые года Регентства промчались словно бы под знаком стремительного укрепления королевской власти, которому начало положил кардинал де Ришельё. Кардинал Мазарини, ученик его, к тому же рожденный и воспитанный в стране, где папская власть не знает ограничений, посчитал сие стремительное укрепление естественным, и заблуждение его стало поводом к гражданской воине. Я говорю поводом, ибо, на мой взгляд, чтобы найти причину, следует вернуться к временам куда более отдаленным.