Мемуары
Шрифт:
Прежде чем завершить разговор о конклавах, я хотел бы рассказать вам. то, что даст вам истинное о них представление, вытеснив тот ложный образ, какой вы, без сомнения, составили на основании распространенных [619]толков. То, что я поведал вам о конклаве, на котором избран был папой Александр VII, наверное, не развеяло этого превратного представления, ибо я описал вам взаимное недовольство, жалобы, колкости; вот почему я полагаю необходимым объясниться. В самом деле, на этом конклаве взаимного недовольства, жалоб и колкостей было более, чем на каком-либо другом из тех, где мне довелось присутствовать 29; и все же, если не считать стычки между кардиналом Джанкарло и мною, о которой я вам рассказал, отпора, куда менее резкого, полученного им от Империали, которого он вывел из терпения, и пасквиля Спады против Рапаччоли, во всех этих знаках недовольства, жалобах и колкостях не было ни искры не только ненависти, но даже неприязни. Мы обходились друг с другом с тем уважением и учтивостью, какие соблюдают министры в королевских кабинетах, с той предупредительностью, какая принята была при дворе Генриха III, с той дружественной простотой, какую видишь в коллежах, с той скромностью, какая царит среди послушников, и с той христианской любовью, по крайней мере наружной, какая могла бы соединять братьев, связанных узами теснейшей дружбы. Я отнюдь не преувеличиваю, а в отношении того, что мне пришлось наблюдать в других конклавах, которых я был участником, сказанного мною даже мало. Пожалуй, я лучше всего поясню свою мысль, если замечу, что даже во время конклава, избравшего Александра VII, — конклава, мирное течение которого нарушил или, лучше сказать, несколько смутил Джанкарло Медичи, мой ему ответ извинили потому лишь, что кардинал Джанкарло был нелюбим; кардинала Империали за его слова порицали, а пасквиль Спады вызвал всеобщее негодование и его так устыдили, что он сам на другое же утро от него отрекся. Воистину я могу сказать, что ни на одном конклаве из тех, на каких мне довелось
Надо ли вам говорить, что во время конклава я не раз советовался с кардиналом Киджи и с моими друзьями из «Эскадрона» насчет поведения, какого мне должно будет держаться по его окончании. Я предвидел, [620]что мне придется трудно и в отношении Рима, и в отношении Франции, и после первых же разговоров понял, что не обманулся в своем предвидении. Начну с затруднений, какие мне встретились в Риме, изложив их последовательно, чтобы не отклоняться в сторону, а о том, как я поступал в отношении Франции, расскажу после того, как опишу вам, как я вел себя в Италии.
Мои друзья, которые были незнакомы с нравами этой страны и, в силу свойственной французам привычки судить обо всех по самим себе, воображали, будто опальный кардинал может и даже должен жить в Риме едва ли не как лицо частное, в каждом письме советовали мне, приличия ради, оставаться в Доме Миссии 31, где я и в самом деле поселился семь-восемь дней спустя после прибытия в Рим. Они писали также, что я не должен сорить деньгами, поскольку на все мои доходы во Франции наложен строжайший секвестр и, стало быть, мне не по карману даже небольшие траты; к тому же скромность моя произведет благоприятное впечатление на парижское духовенство, в котором впоследствии у меня будет большая нужда. Я заговорил в этом тоне с кардиналом Киджи, который слыл величайшим знатоком духовных дел по ту сторону Альп, и немало удивился, услышав от него такие слова: «Нет, нет, сударь, когда вы утвердитесь в вашем звании, живите как вам вздумается, ибо вам предстоит обитать в стране, где все будут примечать, что вам по плечу и что нет. Вы находитесь в Риме, где враги ваши каждый день твердят, что во Франции вы лишились всякого веса, — необходимо показать, что они лгут. Вы не отшельник, вы кардинал, и кардинал такого разряда, каких мы зовем dei cardinaloni(великими кардиналами (ит.).). Скромность почитается у нас в Риме, быть может, более, чем в других местах, но человеку вашего возраста, происхождения и ранга скромность не следует преувеличивать; притом она должна быть совершенно добровольной, так, чтобы ни у кого не зародилось ни малейшего подозрения, что вас к ней принудили. В Риме есть немало людей, которые охотно прикончат поверженного наземь, а потому, дорогой мой, старайтесь не упасть, и прошу вас, поразмыслите о том, как вы будете выглядеть на улице в сопровождении всего лишь шестерых вооруженных слуг, о которых вы упомянули, если столкнетесь с ничтожным парижским мещанином, который, не уступив вам дороги, пройдет мимо вас с дерзким видом, чтобы угодить кардиналу д'Эсте. Вы не должны были являться в Рим, если у вас нет решимости и силы поддержать достоинство вашего сана. Мы не считаем, что в христианском смирении должно доходить до утраты этого достоинства, и мне остается сказать вам только, что бедный кардинал Киджи, который сейчас с вами беседует и который, располагая всего лишь пятью тысячами экю дохода, подобен самому нищему из монашествующих кардиналов, не может, однако, отправляясь совершать требу, обойтись без четырех ливрейных карет, одновременно за ним следующих, даже если он уверен, что не встретит на улицах никого, кто осмелится не оказать должного почтения пурпуру». [621]
Вот небольшая часть того, что каждый день твердил мне кардинал Киджи и в чем все прочие мои друзья, не выказывавшие столь рьяного благочестия, убеждали меня еще более упорно. Кардинал Барберини решительней других возражал против моего намерения ограничить себя в расходах. Он предложил мне свой кошелек, но поскольку я не хотел его принять, а мне вовсе не улыбалось навязываться на шею моим родным и друзьям во Франции, я оказался в большом затруднении, тем более что я видел: эти последние полагают, будто в Риме мне совершенно незачем жить на широкую ногу. Никогда в жизни не попадал я в более неприятное положение, и, признаюсь вам, пожалуй, ни разу не пришлось мне сделать над собой более жестокое усилие, чтобы удержаться и не поступить так, как подсказывал мне мой внутренний голос. Внемли я ему — я ограничился бы двумя слугами. Но сознание необходимости взяло верх. Я понял ясно, что, отказавшись от роскоши, впаду в ничтожество; я поселился во дворце, я собрал у себя весь обширный штат тех, кто состоял у меня на службе; я заказал ливреи, скромные, но многочисленные — на восемьдесят человек; я держал богатый стол. Ко мне приехали аббаты де Куртене и де Севинье; явился также Кампи, который когда-то командовал итальянским полком Мазарини, а потом перешел ко мне. Съехались все мои домочадцы. Я щедрой рукой рассыпал деньги во время конклава и продолжал рассыпать их после его окончания. Это было необходимо, и время показало, что совет итальянских моих друзей был разумнее, нежели совет моих друзей-французов. Дело в том, что кардинал д'Эсте на другой же день после избрания папы от имени Короля запретил всем французам уступать мне дорогу на улице, а иерархам французской Церкви, даже высшим, — принимать меня; я оказался бы в смешном положении, если бы не мог заставить уважать свой сан; вы поймете, сколь это было важно, когда узнаете, что мне ответил папа, когда я просил его соблаговолить распорядиться насчет того, как мне следует отнестись к приказу кардинала д'Эсте. Я расскажу вам об этом после того, как опишу первые шаги папы после его избрания.
Уже назавтра он повелел торжественно доставить в его спальню и поместить под кроватью предназначенный для него гроб; на другой день распорядился насчет платья, в каком надлежит ходить шлейфоносцам кардиналов; на третий — запретил кардиналам соблюдать траур или, во всяком случае, носить знаки траура, даже по умершим родителям. Мне все стало ясно, и я тут же объявил Аццолини, который со мной согласился, что нас одурачили, и папа навсегда останется личностью жалкой. Кавалер Бернини, человек здравых суждений, сказал мне два-три дня спустя, что, когда он показал папе какую-то статую, тот обратил внимание только на бахрому, украшавшую край одежды изображенного человека. Все эти приметы кажутся ничтожными, но они безошибочны. Великим людям случается иметь большие слабости; они не всегда лишены слабостей мелких, но есть слабости, какие им не могут быть свойственны, — я, например, никогда не видел, чтобы они знаменовали вступление в важную должность какой-нибудь безделицей. [622]
Аццолини, который сделал те же наблюдения, что и я, посоветовал мне, не теряя времени, заставить Рим открыто взять меня под свою защиту, совершив церемонию возложения на меня паллиума 32Парижского архиепископа; я просил об этом на первой же консистории, прежде чем кому-нибудь пришло на ум, что я могу об этом просить; папа исполнил мою просьбу, также не задумываясь. Это было делом обычным, и отказать мне было бы против правил; но вы увидите из дальнейшего, что правили папой вовсе не правила. Однако поступок его навел меня на мысль, что он, по крайней мере, не станет противиться тому, чтобы в Риме со мной обходились как с кардиналом. Я пожаловался ему на приказания, какие кардинал д'Эсте дал всем французам. Я изъяснил ему, что, не довольствуясь взятой им на себя ролью монарха, который лишил меня в Риме мирских почестей, д'Эсте, присвоив себе право первосвященника, закрыл передо мной двери французских церквей. Предмет был обширен, и я не преминул этим воспользоваться. Папа, которого Лионн успел гневно и даже дерзко отчитать за пожалованный мне паллиум,был смущен. Он долго бранил кардинала д'Эсте, сожалея о злосчастном обычае (так он выразился), который не столько привязал кардиналов к королевской власти, сколько поработил их ей, так что даже посеял меж ними постыдную рознь; на эту тему он витийствовал долго и притом весьма напыщенно, но я понял, что дело мое плохо, заметив, что он слишком пространно рассуждает о вопросах общих, не переходя к частному; вскоре мне пришлось убедиться, что опасения мои не напрасны, ибо наконец, после множества оговорок, он сказал следующее: «Политика моих предшественников отняла у меня ту свободу действий, какой заслуживают добрые мои намерения. Я признаю, что Священной Коллегии, да и самому папе, не пристало сносить бесстыдное своеволие, какое позволяет себе в этом случае кардинал д'Эсте или, лучше сказать, кардинал Мазарини; впрочем, при папе Иннокентии испанцы позволили себе почти то же самое в отношении кардинала Барберини, и даже при Павле V маршал д'Эстре поступал не лучше с кардиналом Боргезе 33. Примеры эти во времена обыкновенные не могли бы послужить оправданием злодейству, и я сумел бы положить конец дурному обычаю; но, caro mio signor Cardinale(мой
Желай я угодить Его Святейшеству, мне следовало бы удалиться после этой его речи, — ее целью, как видите, было приготовить меня к тому, что я не получу ответа, которого домогаюсь; но поскольку получить ответ, и притом получить его немедля, мне было необходимо, ибо я в любую минуту мог оказаться в затруднении, о котором упоминал, я решил, что наш разговор с папой еще не окончен, и, взяв на себя смелость с глубоким почтением возразить ему, заметил, что по выходе из Ватикана я могу повстречать на улице кардинала д'Эсте, и он, будучи всего лишь кардиналом-диаконом 35, должен уступить мне дорогу; что, без сомнения, на моем пути попадутся французы, которыми кишмя кишит Рим; что я прошу его меня наставить — следуя его приказаниям, я избегну оплошностей, не имея этих приказаний, я не буду знать, как себя вести; если я стерплю, чтобы меня лишили почестей, на какие согласно римскому церемониалу имеет право кардинал, я рискую вызвать недовольство Священной Коллегии, но, решившись их требовать, я боюсь нарушить долг почтения, каким обязан Его Святейшеству, ибо ему одному надлежит ведать все, что касается всех нас; вот почему я смиренно молю его определить, как я должен себя вести, и заверяю его, что с легким сердцем исполню любое его распоряжение, ибо для меня столь же лестно повиноваться его повелениям, сколь позорно покоряться приказаниям кардинала д'Эсте.
В эту минуту я впервые разгадал характер папы Александра, который всегда действовал хитростью. Это большой порок, в особенности в людях, облеченных высоким саном, ибо почтение к ним, заглушающее ропот недовольства, вселяет в них уверенность, будто им удается обольстить всех, даже тогда, когда им никого не удается ввести в заблуждение. Папа, вовсе не желавший быть виновником моего поведения, а лучше сказать, желавший избавиться от всякой за него ответственности как в глазах Франции, так и в глазах Священной Коллегии, надеялся, что я вступлю с ним в спор, и едва только я произнес приведенные выше слова о нежелании моем исполнять приказания кардинала д'Эсте, мгновенно и даже торопливо подхватил: «Приказания кардинала д'Эсте, глаголящего именем Короля». По тону, каким он произнес эти слова (накануне посол Флоренции, маркиз Риккарди, рассказал мне о подобном же обороте, приданном папой разговору, который он имел с маркизом за три или четыре дня до этого), — по тону папы я понял, что он надеется перехитрить меня, заставив с ним препираться насчет различия между приказаниями Короля и приказаниями кардинала д'Эсте; тогда он сможет сказать Лионну, что увещевал меня повиноваться, а собратьям моим — что он просто призвал меня оставаться в границах почтения, каким я обязан Королю. Но я не доставил ему повода ни для первого, ни для второго, ибо ответил без колебаний, что это-то и повергает меня в смятение, и потому я прошу его взять [624]решение на себя: с одной стороны, дело идет об имени Короля, которому я обязан совершенным повиновением, а, с другой стороны, кардинал д'Эсте, на мой взгляд, так бесчестит имя Его Святейшества, что сам я не могу допустить подобного поношения, во всяком случае, если не получу на то особенного приказания. Папа долго ходил вокруг да около, надеясь увести меня или, лучше сказать, самому увильнуть в сторону от решения, какого я у него просил. Но я оставался тверд и неколебим. Папа изворачивался, ускользал, что всегда легко тому, кто стоит выше. Несколько раз он повторил, что Король — великий монарх, потом неоднократно напоминал, что Бог еще могущественнее Короля. Он то заводил речь о том, что духовенство должно неусыпно охранять свободу и привилегии Церкви, то расписывал, сколь необходимо в нынешних обстоятельствах принимать в расчет желания Короля. Он поучал меня христианскому терпению, он поучал меня пастырской неустрашимости. Он осуждал излишнюю приверженность папского двора к церемониалу, он восхвалял соблюдение его правил, столь необходимое для поддержания достоинства Церкви. Смысл его речи был таков, что, как бы я ни поступил, он всегда мог сказать, будто он мне это запретил. Я понуждал его изъясниться, насколько можно понуждать к чему-нибудь человека, занимающего престол Святого Петра, — я ничего не добился. Я описал эту аудиенцию кардиналу Барберини и моим друзьям из «Эскадрона»; я расскажу вам о том, какого поведения они посоветовали мне держаться, но сначала сообщу вам о беседе, какую Лионн имел с папой за несколько дней до этого, а также о том, что в это время происходило между Лионном и мной.
Лионн, только недавно утвердившийся при дворе, был поражен в самое сердце тем, что папа пожаловал мне паллиум,ибо боялся разгневать Мазарини, который мог приписать происшедшее его небрежению. Лионн не сумел пронюхать о деле вовремя, а тот, кто накануне отъезда Лионна в Рим уверял своего посланца, что в Риме нет такого человека, который не взялся бы шпионить для него с превеликой охотой, мог почесть промах Лионна важным преступлением. Страх перед ожидающей его нахлобучкой побудил Лионна учинить страшнейшую нахлобучку папе, ибо тон, каким он говорил с Его Святейшеством, никак не назовешь жалобой. Он объявил папе в лицо, что, невзирая на мои буллы, на вступление мое в должность и на мой паллиум,Король не считает и никогда не будет считать меня архиепископом Парижским. Так звучала одна из самых сладких фраз его проповеди; фигуры ее изобиловали угрозами, ссылками на решения Парламента, на декреты Сорбонны, на постановления французского духовенства. Было брошено несколько туманных слов насчет раскола, но зато напрямик и недвусмысленно объявлено, что папа будет совершенно отстранен от участия в конгрессе, посвященном заключению общего мира, которого ожидали со дня на день. Последняя угроза напутала папу Александра, и он принес Лионну тысячу извинений, столь низких и даже смешных, что потомкам нашим трудно будет в них поверить. Со слезами на глазах он объявил, что я застиг его врасплох, что в ближайшее [625]время он соберет конгрегацию угодных Королю кардиналов, чтобы решить, как исполнить желание Короля; г-ну де Лионну следует, мол, спешно и безотлагательно составить записку обо всем, что произошло во время междоусобицы, и тогда суд папы, скорый и справедливый, совершенно удовлетворит Его Величество. Словом, папа настолько успокоил Лионна, что тот отправил к Мазарини нарочного с письмом, где были такие слова: «Надеюсь в ближайшие дни сообщить Вашему Высокопреосвященству новость, еще более приятную, нежели нынешняя, — а именно, что кардинал де Рец будет заключен в замок Святого Ангела 36. Папа не признает амнистии, пожалованной парижской партии, и сказал мне, что кардинал де Рец вообще не может ею воспользоваться, ибо только папе принадлежит право миловать кардиналов, так же как ему одному принадлежит право их осудить. На всякий случай я не оставил ему такого выбора, заметив, что парижский Парламент считает себя вправе судить кардиналов и давно уже завел бы процесс против кардинала де Реца, если бы Ваше Высокопреосвященство решительно этому не воспротивились единственно из почтения к Святому престолу и лично к Его Святейшеству. Папа уверил меня, что весьма благодарен вам за это, монсеньор, и пообещал, что своим судом угодит Королю куда более, нежели то мог бы парижский Парламент». Таков был один из пунктов письма г-на де Лионна 37.
Благоволите заметить, что беседа моя с папой, подробности которой я вам рассказал, произошла всего два дня или три дня спустя после беседы его с Лионном, изложенной в письме, которое я процитировал. Но если бы я даже не узнал о письме, я все равно почувствовал бы немилость папы: я видел не просто ее приметы, но и прямые ее доказательства. Монсеньор Фебеи, первый церемониймейстер, человек умный и порядочный, который, в согласии со мной, весьма умело содействовал избранию Александра VII, сообщил мне, что папа совершенно ко мне переменился. «Переменился настолько, — присовокупил он, — что я негодую al maggior segno»(в высшей степени (ит.).). Папа даже объявил аббату Шарье, что не понимает — чего ради тот распускает по Риму слухи, будто я руковожу понтификатом. Когда об этом разговоре папы с аббатом Шарье узнал бернардинец, преподобный Иларион, аббат монастыря Святого Креста Иерусалимского, честнейший человек на свете, с которым я завязал тесную дружбу, он посоветовал мне ненадолго уехать в деревню, сославшись на то, что мне, мол, надо подышать свежим воздухом, но на деле, чтобы показать, что я вовсе не рвусь ко двору. Я последовал его совету и провел месяц или даже недель пять в четырех лье от Рима, в Гротта-Феррата, бывшем Цицероновом Тускулуме 38, где ныне расположено аббатство Сан-Базилио 39. Оно принадлежит кардиналу Барберини. Место это чрезвычайно живописно, и я нахожу даже, что, восхваляя его в своих письмах, прежний владелец ничуть не преувеличивал. Я наслаждался лицезрением того, что еще сохранилось от времен сего великого мужа; колонны белого мрамора, которые он вывез [626]из Греции для своей прихожей, теперь поддерживают своды церкви, где священствуют итальянцы, которые, однако, отправляют службу на греческом языке и поют своеобразно, но очень красиво. Во время тамошнего моего пребывания я и узнал о письме г-на де Лионна, о котором вам рассказал. Круасси привез мне снятую с оригинала копию. Мне должно объяснить вам, кто такой был этот Круасси и в чем состояла интрига, позволившая мне увидеть названное письмо.