Мемуары
Шрифт:
Огласили материалы следствия, для которого не нашли других свидетелей, кроме некоего Канто, приговоренного к повешению в По, Пишона, заочно приговоренного к колесованию в Ле-Мане, Сосиандо, об участии которого в подлогах имелись улики в Палате по уголовным делам и отъявленных мошенников Ла Комета, Маркассе и Горжибюса. Убежден, что в «Письмах из Пор-Рояля» вы не встречали имен более нелепых — [243]Горжибюс стоит Тамбурена 236. Чтение одних только показаний Канто продолжалось четыре часа. Вот их суть: он якобы присутствовал на многих собраниях рантье в Ратуше и слышал разговоры о том, что герцог де Бофор и г-н коадъютор намереваются убить принца де Конде; в день смуты он видел Ла Буле в доме г-на де Брусселя, видел его также у г-на коадъютора; в тот же день президент Шартон призывал к оружию, а Жоли шепнул на ухо ему, Канто, хотя он его никогда прежде не знал и не видел, что, мол, надо убить Принца и бородача 237. Остальные свидетели подтвердили эти показания. Приглашенный после чтения их генеральный прокурор огласил свое решение — потребовать, чтобы герцог де Бофор, г-н де Бруссель и я явились в суд; тут я обнажил голову, намереваясь взять слово. Первый президент
«Я уверен, господа, что минувшим векам не случалось видеть, чтобы людей нашего звания вызывали для допроса на основании вздорных толков. Но еще более уверен я, что потомки наши не только не одобрят, но даже не поверят, что можно было согласиться хотя бы выслушать подобные толки из уст самых подлых негодяев, когда-либо выпущенных из стен тюрьмы. Канто, господа, был приговорен к повешению в По, Пишон к колесованию в Ле-Мане, Сосиандо все еще значится у вас в списках преступников». Признаюсь вам, что генеральный адвокат Биньон в два часа пополуночи сообщил мне эти сведения, потому что был моим близким другом и к тому же считал себя вправе так поступить, не будучи приглашен для участия в составлении обвинения. «Судите же, прошу вас, по ярлыкам на их судебных делах и по их ремеслу отпетых мошенников, какова цена свидетельствам этих людей. Впрочем, это еще не все, господа, у них есть и другое звание, более высокое и встречающееся реже: они подкупные свидетели, возведенные в этот ранг грамотой. Я в отчаянии, что защита собственной чести, предписанная нам законами божескими и человеческими, принуждает меня в царствование невиннейшего из монархов предать гласности то, из-за чего эпохи самые развращенные гнушались самыми порочными из древних императоров. Да, господа, Канто, Сосиандо и Горжибюс получили охранные грамоты, чтобы нас обвинить; грамоты эти подписаны августейшим именем, которое должно было бы употреблять для того лишь, чтобы еще укрепить священнейшие из законов. Но кардинал Мазарини, которому ведом один закон — мщение, замышляемое им против защитников общественной свободы, вынудил государственного секретаря господина Ле Телье скрепить своей подписью эти постыдные бумаги, против которых мы просим у вас защиты; однако мы просим защитить нас не прежде, нежели вы произведете дознание в отношении нас самих; мы молим вас произвести его со всем тщанием, коего требуют самые суровые ордонансы против бунтовщиков, дабы распознать, содействовали ли мы прямо или хотя бы косвенно недавним беспорядкам. [244]
Возможно ли, господа, чтобы внук Генриха Четвертого, чтобы сенатор, столь почтенный годами и столь известный своею честностью, как господин де Бруссель, чтобы коадъютор парижский были хотя бы подозреваемы в буйстве, учиненном каким-то бесноватым во главе полутора десятков людишек из отбросов общества? Полагаю, мне стыдно распространяться об этом предмете. Вот и все, что я имею сказать, господа, о новом амбуазском заговоре».
Не могу описать вам, каким восторженным гулом ответили мне скамьи Апелляционных палат. Упоминание же о подкупных свидетелях вызвало возгласы негодования. Честный Дужа, бывший одним из докладчиков по делу и уведомивший меня об этом через своего родственника и друга, генерального адвоката Талона, делая вид, будто пытается смягчить истину, признал ее. «Эти грамоты, сударь, даны свидетелям вовсе не для того, чтобы, как вы утверждаете, вас обвинить. Охранные грамоты у них и вправду есть, но даны они им для того лишь, чтобы выведать, что делается на собраниях рантье. Как мог бы Король знать обо всем, если бы не пообещал безнаказанности тем, кто поставляет ему небходимые сведения и кто вынужден порой говорить то, что может быть вменено ему в преступление? Но грамоты эти совсем иного свойства, нежели те, что могли быть им даны, чтобы вас очернить».
Надо ли вам говорить, сколь мало умиротворило Парламент подобное признание. Лица собравшихся загорелись гневом; гнев этот выразился в криках еще более, нежели во взглядах. Первый президент, который не боялся шума, привычным движением сгреб в горсть свою длинную бороду, как делал всегда, когда сердился: «Спокойно, господа! Будемте соблюдать порядок. Господин де Бофор, господин коадъютор и господин де Бруссель, вам предъявлено обвинение, покиньте ваши места». Мы с герцогом де Бофором хотели уже выйти, но Бруссель удержал нас со словами: «Ни вы, ни я, господа, не должны удаляться из зала, пока нам этого не прикажет Парламент, тем более что, если мы удалимся, Первый президент, которого принадлежность противной стороне всем известна, должен последовать за нами». — «И принц де Конде», — добавил я. Тот, услышав свое имя, отозвался известным вам надменным тоном, однако же с насмешкою: «Мне удалиться? Мне?» На что я ответил ему: «Да, Ваше Высочество, перед правосудием все равны». — «Нет, Ваше Высочество, — вмешался президент де Мем, — вы не должны удаляться, разве что таково будет решение Парламента. Если господин коадъютор желает, чтобы вы покинули собрание, он должен подать о том прошение. Сам он — дело другое, он обвинен, ему положено выйти; но поскольку он этому противится, соберем голоса». Столь велико было негодование, вызванное предъявленным нам обвинением и подставными свидетелями, что более восьмидесяти голосов потребовали, чтобы мы остались на своих местах, хотя это было против всех правил судопроизводства. Наконец большинством голосов все же постановлено было, чтобы мы вышли, однако большая часть ораторов превозносила нас, хулила первого министра и кляла выданные свидетелям грамоты. [245]
Мы расставили своих людей в закрытых ложах, и они сообщали в зал, что происходит в заседании, а наши люди в зале передавали известия на улицу. Кюре и самые верные их прихожане тоже не теряли времени даром. Со всех сторон к Дворцу Правосудия стекались толпы народа. Мы вошли туда в семь часов утра, а вышли только в пять часов вечера. За десять часов можно собрать многих. В Большом зале, на галерее, на лестнице, во дворе некуда было ступить. Только мы с герцогом де Бофором ступали уверенно — перед нами расступались все. Никто не оскорбил непочтительностью
Таким образом мы покинули Дворец Правосудия и в шесть часов вечера явились обедать ко мне, в архиепископский дворец, куда из-за густой толпы нам с трудом удалось протиснуться. В одиннадцать вечера нас уведомили, что в Пале-Рояле решили назавтра не собирать ассамблеи палат; президент де Бельевр, которому мы об этом сообщили, посоветовал нам в семь часов явиться во Дворец Правосудия и потребовать ассамблеи. Так мы и поступили.
Господин де Бофор объявил Первому президенту, что монархии и королевскому дому угрожает опасность, дорога каждая минута и виновных следует примерно наказать. Словом, он повторил все то, что накануне говорил сам Первый президент, только более напыщенно и с большим жаром. Под конец он потребовал не теряя времени собрать ассамблею палат. Почтенный Бруссель перешел на личности и, осыпая Первого президента упреками, несколько даже увлекся. Вслед за тем восемь или десять советников Апелляционных палат явились в Большую палату выразить недоумение — как это, мол, обнаружив столь злодейский заговор, Парламент сидит сложа руки, не делая попытки покарать виновных. Генеральные адвокаты Биньон и Талон успели искусно разгорячить умы, объявив, что не участвовали в составлении обвинения и находят его смешным. Первый президент с величайшею сдержанностью отвечал на самые колкие выпады и сносил их с неописанным терпением, справедливо полагая, что мы будем весьма довольны, если принудим его к такому ответу, который даст нам повод и основание отвести его свидетельство.
После обеда мы приготовились послать в провинцию за верными людьми, но для этого потребны были деньги, а у герцога де Бофора не было ни гроша. Лозьер, которого я уже упоминал, когда рассказывал об оплате папской буллы при назначении меня коадъютором, доставил мне три тысячи пистолей, которые покрыли все расходы. Герцог де Бофор ожидал прибытия шестидесяти дворян из Вандомуа и Блезуа и сорока из окрестностей Ане — приехали, однако, всего пятьдесят четыре. Я вызвал четырнадцать человек из Бри, Аннери привел восемьдесят из Вексена — все они отказались принять от меня хотя бы су, не позволили мне [246]расплатиться за них с хозяевами гостиниц и, пока не кончилось разбирательство, не отходили от меня ни на шаг, оберегая мою особу с таким постоянством и преданностью, словно были моими телохранителями. Подробность эта не так уж важна, однако примечательна, ибо достойно изумления, что дворяне, живущие в десяти, пятнадцати или двадцати лье от Парижа, отважились на столь смелые и решительные действия против всего двора и сплотившейся воедино королевской семьи. Они готовы были на все ради Аннери, а Аннери, один из самых стойких и верных людей на свете, готов был на все ради меня. В дальнейшем вы увидите, для какой цели предназначали мы этих дворян.
Рождественскую проповедь я читал в церкви Сен-Жермен-де-л'Оксерруа. Темою ее я избрал христианское милосердие, и ни словом не обмолвился о том, что хоть сколько-нибудь касалось до злобы дня. Добрые прихожанки плакали, думая о несправедливом преследовании, какому подвергают архипастыря, не питающего к врагам своим ничего, кроме любви. По благословениям, какими осыпали меня, когда я сошел с кафедры, я понял, что не ошибся, возлагая надежды на свою проповедь: впечатление, ею оказанное, было неописанным и далеко превзошло все мои ожидания.
В связи с этой проповедью со мной вышел случай, поставивший меня в пресмешное положение, но я не могу не рассказать вам о нем, ради утешительного сознания, что ничего от вас не утаил. Г-жа де Бриссак 238, месяца за три или четыре до этого возвратившаяся в Париж, страдала известным недомоганием; болезнью этой наградил ее собственный муж, с умыслом и из ненависти к ней, как она уверяла меня впоследствии. Я не шутя полагаю, что она из тех же соображений решила передать ее мне. Я отнюдь не добивался этой дамы, она добивалась меня, я не остался жестокосерд. За четыре или пять дней до начала судебного разбирательства я понял, что, пожалуй, лучше мне было остаться жестокосердым. На беду, мой домашний врач находился при смерти, а хирурга пришлось уволить, ибо он оказался виновен в убийстве; я не придумал ничего лучше, как обратиться к маркизу де Нуармутье, моему близкому другу, у которого был превосходный лекарь, совершенно ему преданный, и хотя я знал маркиза за человека болтливого, я не предполагал, что он окажется нескромным в этом случае. «Какая прекрасная проповедь!» — заметила мадемуазель де Шеврёз, когда я сошел с кафедры. «Вы воздали бы ей еще большую хвалу, — откликнулся сопровождавший ее Нуармутье, — если бы знали, как он нынче болен; у другого на его месте недостало бы сил даже рта раскрыть». И он дал ей понять, какого рода эта болезнь, хотя за день до этого в разговоре с ней я принужден был объяснить свое недомогание другой причиной. Надо ли вам говорить, какие следствия имела эта нескромность или, лучше сказать, это предательство. С дамой я вскоре помирился, но был настолько безрассуден, что помирился и с кавалером, — он так пылко рассыпался в сожалениях и заверениях, что я извинил поступок маркиза страстью или легкомыслием. Мадемуазель де Шеврёз его [247]приписывала страсти, за которую отнюдь не была ему признательна: я склонен его объяснить легкомыслием. В последнем грехе я, однако, и сам оказался повинен не менее Нуармутье, ибо после подобной выходки вверил попечениям маркиза столь важную крепость, как Монт-Олимп. Впоследствии вы узнаете, как это случилось и как он вознаградил меня за мою глупость, предав и обманув меня во второй раз. Приязнь, какую мы питаем к некоторым людям, под личиной великодушия неприметно толкает нас простить обиду. В повседневной жизни Нуармутье отличался любезным, приятным и веселым нравом.
Я не стану излагать вам день за днем подробности затеянного против нас разбирательства, чтобы не наскучить вам ненужными повторениями, поскольку с 29 декабря 1649 года, когда оно возобновилось, до 18 января 1650 года, когда процесс был окончен, не произошло ничего знаменательного, кроме нескольких событий, которые я изложу вам вкратце, чтобы поскорее перейти к тому, что происходило в правительственном кабинете, — это будет для вас куда более занимательно, нежели крючкотворство Большой палаты.