Мемуары
Шрифт:
Все, о чем я вам рассказал, произошло одиннадцатого и двенадцатого декабря 1649 года. Тринадцатого герцог Орлеанский в сопровождении принца де Конде и герцогов Буйонского, Вандомского, де Сен-Симона, д'Эльбёфа и де Меркёра явился в Парламент и там, по именному повелению Короля, приказавшего начать дознание против зачинщиков смуты, постановлено было, что делом этим будут заниматься со всем тщанием, коего требует заговор против государства.
Четырнадцатого принц де Конде в сопровождении тех же лиц принес жалобу Парламенту, требуя учинить дознание о покушении на его особу.
Пятнадцатого палаты не собирались, чтобы дать время советникам Шанрону и Дужа завершить дознание, произвести которое они были наряжены.
Восемнадцатого ассамблея не собралась по той же причине, и Жоли подал в Большую палату прошение, ходатайствуя о передаче дела в Палату по уголовным делам, поскольку, мол, оно совершенно частное и не подлежит рассмотрению ассамблеи палат, ибо не имеет никакого касательства к мятежу. Однако Первый президент,
Девятнадцатого заседания не было.
Двадцатого герцог Орлеанский и принц де Конде явились во Дворец Правосудия, но все заседание прошло в спорах о том, должен ли участвовать в прениях президент Шартон, принесший в Парламент свою жалобу в день так называемого покушения на Жоли. Он по справедливости был отстранен от участия в них.
Двадцать первого палаты не собирались.
Надо ли вам говорить, что в этих обстоятельствах Фронда не дремала. Я прилагал все усилия, чтобы исправить положение дел, которое становилось все хуже. Почти все наши друзья отчаялись и все пали духом. Даже маршал де Ла Мот, тронутый честью, оказанной ему принцем де Конде, который отличил его от остальных фрондеров, если и не отступился от нас, то весьма ослабил свое рвение. Тут я должен воздать хвалу Комартену. Он приходился мне свойственником, поскольку мой двоюродный брат Эскри женился на его тетке; он всегда выказывал мне расположение, но мы никогда не сходились коротко; не явись он мне на помощь в этом случае, мне и в голову не пришло бы на него сетовать. Он, однако, показал себя моим преданным другом назавтра после выходки Ла Буле. Он стал на мою сторону в тот миг, когда все с минуты на минуту ждали моей гибели. Из благодарности я подарил его своим доверием, неделю спустя я доверял ему уже из уважения к достоинствам, которыми он был одарен не по летам. После трех месяцев участия в делах наших он уже не знал себе равных в искусстве ведения интриги. Я надеюсь, вы простите мне это маленькое отступление. [240]
В растерянности, охватившей Париж, более всех твердости оказали священники. В продолжение этих семи или восьми дней они трудились не за страх, а за совесть, чтобы снискать мне приверженность своей паствы; на пятый день кюре церкви Сен-Жерве, приходившийся братом генеральному адвокату Талону, написал мне: «Ваши дела идут на лад. Остерегайтесь убийц. Не пройдет и недели, как вы окажетесь сильнее ваших врагов».
Двадцать первого в полдень один из служащих при канцлере уведомил меня, что утром генеральный прокурор Мельян два часа просидел запершись с канцлером и г-ном де Шавиньи, и по совету Первого президента решено было, чтобы двадцать второго Мельян предъявил обвинение герцогу де Бофору, Брусселю и мне; они долго спорили о форме его и под конец уговорились, что нам предложено будет лично явиться в Парламент, что означало лишь несколько смягченное распоряжение о вызове для допроса.
После обеда мы созвали у Лонгёя многолюдный совет фрондеров, на котором разгорелись жаркие споры. Уныние, все еще царившее в народе, внушало нам опасение, как бы двор не воспользовался минутой и не приказал нас арестовать, сославшись на подходящую юридическую формальность, которую, по мнению Лонгёя, президент де Мем не преминет притянуть к делу своею ловкостью, а Первый президент поддержит своим бесстрашием. Подозрение Лонгёя, как никто другой знавшего Парламент, обеспокоило меня так же, как и всех прочих, но я не мог согласиться с мнением прочих, что нам должно рискнуть взбунтовать народ. Как и они, и даже лучше, чем они, я знал, что народ начал возвращать нам свою доверенность, но мне было известно также, что он еще не вернул ее нам до конца; я не сомневался, что затея наша, если мы на нее отважимся, увенчается успехом; но еще более я был уверен в том, что даже в случае удачи мы погибнем, во-первых, потому что не сумеем совладать с ее последствиями, во-вторых, потому что таким образом сами признаем себя виновными в трех злодейских преступлениях, которые караются смертью. Как видите, доводы мои были столь вескими, что могли бы убедить тех, кто не знает страха; зато одержимые страхом внемлют лишь тому, что он им внушает; множество раз в моей жизни вспоминал я потом то, что наблюдал во время этого спора: страх, когда он доходит до известной точки, производит то же действие, что и смелость. Лонгёй, бывший отчаянным трусом, в этом случае предлагал осадить Пале-Рояль.
Предоставив моим собеседникам некоторое время переливать из пустого в порожнее, чтобы охладить их воображение, ибо пока оно воспалено, оно не идет на уступки, я предложил им то, что задумал еще до прихода к Лонгёю; я сказал им, что назавтра, когда герцог Орлеанский и принцы прибудут в Парламент, туда, на мой взгляд, должно явиться и герцогу де Бофору в сопровождении своего конюшего; я поднимусь туда же по другой лестнице с одним лишь капелланом; мы займем свои места, и от нашего общего имени я объявлю, что, прослышав, будто нас [241]вмешивают в дело о мятеже, мы явились отдаться в руки Парламента, дабы он покарал нас, если мы виноваты, но потребовать наказания клеветников, если будет доказана наша к нему непричастность; что хотя особа коадъютора не подлежит юрисдикции палат 232, я отказываюсь от
Собравшиеся согласились с моим мнением, поручили нас милосердию Божьему, ибо никто не сомневался, что подобное решение подвергает нас великой опасности, и все разошлись по домам, почти не надеясь вновь с нами свидеться.
Воротившись к себе, я нашел записку от г-жи де Ледигьер; она уведомляла меня, что Королева, предвидя наше намерение отправиться во Дворец Правосудия, ибо в свете уже распространились толки об обвинении, которое должен предъявить нам генеральный прокурор, написала архиепископу Парижскому, что умоляет его явиться в Парламент — когда архиепископ присутствовал в заседании, я не мог в нем участвовать, а двор очень желал бы, чтобы наше дело защищал один лишь герцог де Бофор, бывший до сей поры худшим оратором, нежели я.
В три часа пополуночи, захватив с собой де Бриссака и де Реца, я отправился в монастырь капуцинов в предместье Сен-Жак 233, где остановился архиепископ Парижский, чтобы всей семьей просить его не являться во Дворец Правосудия. Дядя мой наделен был умом весьма скудным и к тому же, при скудости своей, не отличавшимся благородством; архиепископ был слабодушен и пуглив до последней крайности и до смешного завидовал мне. Он дал обещание Королеве, что прибудет на заседание, и мы не могли добиться от него ничего, кроме несуразных и хвастливых заявлений: он-де защитит меня лучше, нежели я сам. Заметьте при этом, что, болтливый как сорока в домашнем кругу, он на людях был нем как рыба. [242]
Я вышел из его комнаты в отчаянии; состоявший при нем хирург просил меня не уходить и подождать от него известий в расположенном поблизости монастыре кармелиток, а четверть часа спустя явился ко мне с добрыми вестями; он рассказал мне, как вошел к архиепископу, едва мы от него вышли, и стал восхвалять его за то, что тот проявил твердость, не поддавшись на уговоры племянников, которые-де намерены похоронить его заживо; потом он стал торопить его встать, чтобы отправиться во Дворец Правосудия, но едва тот поднялся с постели, лекарь испуганно спросил, здоров ли он; архиепископ отвечал, что совершенно здоров. «Не может быть, — возразил тот, — вы очень плохо выглядите». Пощупав архиепископу пульс, он объявил ему, будто у него лихорадка, тем более опасная, что она незаметна; архиепископ поверил лекарю, снова улегся в постель, и никакие короли и королевы в мире не заставят его подняться ранее, чем на исходе двух недель. Эта безделица так забавна, что жаль было о ней умолчать 234.
Господа де Бофор, де Бриссак, де Рец и я отправились во Дворец Правосудия, но розно и без свиты. Принцы привели туда с собой более тысячи дворян — можно сказать, что там присутствовал весь двор. Поскольку я был в облачении, я прошел через Большой зал, держа в руке скуфью, но лишь у немногих достало благородства ответить на мое приветствие, столь решительно все были уверены, что я погиб. Твердость духа не часто встретишь во Франции, но еще реже встретишь подобную низость. Я так и вижу перед собой три десятка с лишком знатных дворян, именовавших и доныне именующих себя моими друзьями, которые показали мне, что на нее способны. Поскольку я явился в Большую палату ранее герцога де Бофора и появление мое было неожиданностью для присутствующих, я услышал пробежавший по рядам глухой шум, как бывает порой во время проповеди в конце периода, понравившегося слушателям, и почел это добрым знаком. Заняв свое место, я сказал то, что обещался сказать накануне у Лонгёя и что уже изложил вам. После моей речи, весьма краткой и скромной, шум послышался снова. Один из советников хотел было огласить прошение Жоли, но президент де Мем перебил его, сказав, что прежде всего должно огласить материалы дознания, произведенного по случаю обнаружения политического заговора, от которого Господу угодно было оградить государство и королевскую семью. Под конец он упомянул амбуазский заговор 235, и это, как вы вскоре увидите, дало мне над ним заметный перевес. Я не раз замечал, что в делах важных следует с осторожностью выбирать слова, хотя в делах ничтожных изощряться в них совершенно излишне.