Меншиков
Шрифт:
«Ибо всё, еже в мире, похоть плотская и похоть очес и гордость житейская, несть от бога, — полагали благочестивые люди, — а ведомо всем, от латынского Запада, где люди от веры истинной заблудились». Бия себя в грудь, сокрушались такие: «Бога забыли!..»
Петр же сокрушался, осматривая солдатские ботфорты и башмаки.
— Теплая, сухая нога для солдата, — считал, — корень воинского крепкостоятельства!
Часто с искаженным злобой лицом, как буря, врывался к Данилычу.
— Смотри! — тыкал чуть ли не в самый нос губернатора ощерившийся рыжий гвардейский сапог. — В один месяц истрепался!.. А принимали, поди, двадцать пять лоботрясов!
— И забраковать
— А… а… — захлебывался Петр, вырывая ботфорт из рук губернатора, — а… в первый же дождь подошва под ногой разъезжается! Это как?! — швырял сапог в сторону, потрясая кулаками. — Ка-ак! Может такой солдат воевать?!
Падал в кресло, хватался за голову.
— На кого… ну на кого могу положиться?!
Войска против турок Петр решил вести сам. Встретив новый, 1711 год в Петербурге, он 17 января отбыл в Москву, поручив Меншикову управлять всем Петербургским краем и завоеванными областями.
Екатерина последовала за Петром.
Проезжая через Польшу, Петр узнал о незаконных; самоуправных поступках Данилыча. «Николи б я от вас того не чаял, — написал он Меншикову оттуда. — Зело удивляюсь: что обоз ваш слишком год после вас мешкает [в Польше], к тому же Чашники [местечко] будто на вас отобраны. Зело прошу, чтобы вы такими малыми прибытками не потеряли своей славы и кредиту. Прошу вас не оскорбиться о том, ибо первая брань лучше последней».
Дошло это до Дарьи Михайловны. Доходило до нее такое и раньше, но обычно омрачения такие рассеивались или, вернее, заглаживались самим же виновником их. Она ведь верила в своего Алексашеньку, она ведь знала его. Теперь же, после такого письма самого государя, беспокойство не проходило, и мучительное чувство какой-то особо щемящей тоски, все разрастаясь, захватило ее. «Удивительно, — недоумевала она, — почему он не рассказал мне об этом, почему я узнаю о таком от других?» Было раньше ведь, каялся он и, случалось, пытался оправдываться, не перед ней, так хоть перед самим собой. А теперь вот таится. Но еще больше ее удивляло, зачем ему нужно было идти на такие вот скрытные происки, так-то вот страшно лукавить, взваливать на себя такое тяжелое бремя? Ведь сам же он не раз говорил: «Будешь лукавить, так черт задавит». И как это все у него получалось!.. Об этом-то мог бы он ей рассказать. В чужих-то ведь землях мало ли что может статься. Ведь там всё не так: и другие обычаи, и люди иные, и не так говорят, и по-своему веруют… Приходилось-таки поискать изворотов: как найтись, обойтись?.. Но он утаил, ничего не сказал.
Вид у нее был такой, что когда Александр Данилович вошел вечером в ее комнату, он испуганно бросился к ней:
— Дашенька, ты больна, дорогая?
— Нет, нет, я не больна, — успокаивала его Дарья Михайловна, — я только волновалась очень… Я хотела, чтобы ты скорее приехал домой, — торопливо лепетала она и, не в силах удержаться более, упала к нему на грудь, разрыдалась.
Он дал ей выплакаться. А когда Дарья Михайловна успокоилась, прямо спросил, что ее взволновало: уж не письмо ли государя с обвинением его в лихоимстве?
— Да!.. Там такое прописано…
Говоря, она держала руки Александра Даниловича в своих. И в эту минуту почувствовала, что прежде покорные и мягкие его руки вдруг сжались и сделали движение, чтобы высвободиться из ее рук. Улыбка исчезла с его лица, синева глаз потемнела, заволоклась.
— Вот видишь, — грустно сказала Дарья Михайловна, прервав начатую фразу. — Лучше бы мне не говорить об этом письме…
— А ты веришь тому,
О нет, конечно, она ни одной минуты не верит этому, но ее волнует и пугает, что он, ее, Алексашенька, окружен врагами, злыми завистниками, которые не останавливаются ни перед какой клеветой. Она знает и верит в его правоту, но вражеские происки ее сильно пугают. Она вполне, вполне верит в него, но она хотела бы, чтобы он был с нею более откровенен, — ведь у нее от него нет никакой тайны, нет ни одной мысли, которую бы она пыталась скрыть от него, и ее мучит сознание, что он, Алексашенька, может быть, не все говорит ей, боясь ее огорчить и расстроить…
Александр Данилович внимательно смотрел на жену, улыбаясь, и в этой улыбке было что-то злое, почти жестокое.
Ну да, у нее строй мысли, как у всех женщин ее круга, как у людей, выросших в богатстве и холе, не привыкших бороться за жизнь, не знающих, какие страшные усилия должен делать «худородный», даже недюжинный, пусть даже «семи пядей во лбу», для того, чтобы выбиться со дна на поверхность. Он знает хорошо высокие, благочестивые заповеди таких «чистых» людей… Да, он брал «посулы», «подносы». Но ведь все эти «чистенькие», все так и делают. И никто им этим не тычет в лицо!.. Почему же им это можно? Какие же они имеют на это права?..
Пусть она посмотрит, что он сделал для отечества своего! Сколько отвоевал! И сколько построил!.. Новые города, крепости, верфи, заводы!.. Что он присвоил? Это же самые малые из малых остатков того, что он создал для государства!
— И все же это воровство, это грабеж, который ты вынужден скрыть от других! — возбужденно протестовала Дарья Михайловна. — Сказано бо есть: «Не укради!».
— Значит, по-твоему, надо стать в стороне, уступить дорогу Голицыным, Долгоруким! Де милости просим! Пользуйтесь, дорогие, готовеньким!..
Нет, Александр Данилович не согласен с таким рассуждением. Он находит, что в конце концов, все богатства стоят друг друга. Взять богатства тех же Шереметевых, Голицыных. Долгоруких. Кто же не знает, что Борис Петрович, к примеру, всю Ливонию обокрал? А?.. И всегда так бывало — всегда накопления родовитых сопровождались лихоимством и прямым грабежом. В конце концов, он в своих поступках не видит ничего необычного, ничего страшного…
— Нет! — неожиданно храбро наступала Дарья Михайловна. — Своим владей, а чужим не корыствуйся!
— Ты им это скажи! — отбивался Александр Данилович, тыча в пространство за собой, большим пальцем. — Им, а не мне!
Кто-кто, а он-то, Меншиков, знает, кому нужно, кто спит и видит оклеветать, оплевать «худородных», стоящих под высокой рукой государя. Между родовитыми, что у власти стоят, и теми, что, злобно притихнув, отвернулись от государственных дел, — молчаливый сговор: очистить государству ниву от «плевел». Ибо только они, родовитые, бескорыстны и неподкупны, не то что иные из «подлых» людей… Так они думают. И ох как хотят, чтобы так же думал и государь. А у самих испокон веков рыла в пуху — все в их родах, до единого, хапали, хапали… Чья бы корова мычала…
С ужасом чувствуя, что, несмотря на жуткие признания, сделанные Александром Даниловичем, она по-прежнему любит его, по-прежнему вся, всем сердцем, принадлежит только ему одному, Дарья Михайловна всплескивала рукам и. обращаясь к иконам, звучно шептала:
— Боже, спаси его от рук ненавидящих, избави от козней врагов!
И перед Петром Меншиков пытался оправдываться: писал ему, что «в драке, мин херр, волос не жалеют», — может быть, и брались у поляков «какие безделицы», на войне не без этого…