Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
Потом я пела для себя. По дороге в школу, на качелях, на вечернем лугу. Пела не известные песни, а собственные импровизации, чаще всего в миноре. Тексты песен я к тому же запоминала плохо. Лучше уж самой придумать что-то и мурлыкать себе под нос. Мурлыкать получалось хорошо, а насвистывать – нет. (Свистел хорошо брат, который петь не хотел).
По сути, пение шло у меня изнутри, как будто что-то хотело обрести выражение. Так пела Амелия, от избытка чувств. В то время как Миши не издавал ни звука.
Сейчас я пою в машине, одна. Пою при быстрой ходьбе русские солдатские песни, у
У Бартока я находила венгерские, словацкие, румынские народные песни. Он собирал песенное наследие и обрабатывал, в том числе и для фортепиано. Я играла его крестьянские и колыбельные песни. И однажды, много позже, стала разыскивать оригиналы. Слушала хриплые голоса на поцарапанных пластинках. Слушала визг, жалобу, бормотанье из беззубых старческих ртов. При всей унылости, в них была сила. Потому что мелодии заземлялись ритмом.
Ритмы Бартока (стучащие, пунктирные, экстатические). Парящие пассажи и кантилены Баха. Мои изыскания шли от Б до Б, мелкими, ровными шажками (словно шагали пальцы).
Что такое музыкальность? Мой слух был чутким. Я пела чисто. Я различала тона. Они порождали телесные ощущения, как и ритмы. Уже в Триесте я качалась в такт музыке на пляже.
Слушать, слушать, слушать. И подражать. Не обращалась ли я со словами, так же, как с музыкой? Мне было лет восемь, когда мы поехали во Францию в отпуск. Там я впервые услышала носовой французский, элегантность которого сразу же меня очаровала. Не прошло и десяти дней, как я начала имитировать французский: звуки, интонации, la belle musique. Хотя то, что я говорила, и не имело смысла, но звучало обманчиво похоже. Под надежной защитой нашего «студебеккера» я парлекала «по-французски», к удовольствию моих родителей, которые находили это забавным.
Больше звуков, чем смысла.
Еще и сегодня чужой язык я воспринимаю ухом. Именно потому, что я ничего не понимаю, особенности его звучания для меня пластичны: гортанность арабского, сонорность литовского, напоминающая древнегреческий язык. Фламандский язык «Дяди Вани» в постановке Люка Персеваля раскрыл для меня пьесу по новому, сделал ее современней и выразительней. И более плотной.
Ушко, ушко, слушай лучше, но не переслушай.
И ухо в ответ: I don’t care.
XXVII. Поцелуи
У Верни светлые волосы, смеющиеся голубые глаза и уверенный голос. В классе мы сидим порознь, но на переменах наши головы тут же сдвигаются. Он поддразнивает меня, я это позволяю. Это игра. Не такая, как «ад и рай», где надо скакать на одной ножке. Верни чего-то хочет от меня, какого-то подтверждения, может быть, жеста. О книгах мы не говорим. Книги его не интересуют. А вот мячом попадает в цель – и в меня. Привет, это значит, отвечай. Верни сильный, и хочет мне это доказать. А я? А я использую свободную от школьных занятий вторую половину дня среды. Давай пойдем в поход, как индейцы. Слегка изменить наряд – и да, непременно, в лес.
Мы пока еще не вдвоем, другие тоже хотят с нами на охоту. В перьях
Я считаю прикосновения. Считаю бессознательно. Быстрое локтем, мимолетное по плечу. Даже если он просто задевает меня, я ощущаю легкую дрожь, и мне становится жарко. И я начинаю считать дни до следующей среды. Это я делаю осознанно, с нетерпением. Нам хочется встретиться вдвоем.
Что я говорю дома, я не помню. Верни ждет меня на улице. Мы бредем из моего района в его. В первый раз я иду его дорогой, от школы в другую сторону. Мы пересекаем оживленную Форхштрассе, сворачиваем на улочку поменьше. И дальше, в лес Бургхёльцли. Здесь я еще не бывала. Мой лес, индейский, расположен между школой и домом, по сторонам Веренбахского ущелья. Этот, другой лес, чужой и незнакомый. Словно чувствуя мою неуверенность, Верни берет меня за руку. Молча мы идем по узкой тропинке. Долго еще? Ни ручья, ни шума воды, этот лес странно тих. Вот только птицы. Верни? Не говоря ни слова, он тянет меня в заросли. Кладет руку мне на шею. И вот мы стоим, лицо к лицу, и смотрим друг на друга. Меня бросает то в жар, то в холод, мне весело и страшно одновременно. Но потом все происходит быстро. Мы целуемся в губы. И не можем остановиться.
И сладко, и влечет, и смущает, и… быстро набрать воздуха и опять. Язык экзальтации. Дурацкое занятие.
И вот мы трем глаза, словно очнувшись от сна. Вдруг.
И возвращаемся по тропинке назад. Будем надеяться, нас никто не видел. Теперь нас связывает тайна. Тайна двух влюбленных второклассников. Наши щеки горят, пульс скачет. Верни, неловкий в словах, говорит, что я его принцесса. Значит, он – мой принц. Но я ничего не говорю, только цепляюсь за его руку и мечтаю о следующем поцелуе.
В школе говорят: у тебя жених! Я краснею так, что отрицать бесполезно. Верни мягче ко мне, уже не дразнит. Как преступники, ищем мы тихий уголок, чтобы перекинуться парой слов и договориться о следующем свидании. Тоска сильна. Любопытство сильно не меньше.
Я рассеяна. Верни ставит крест на моем чтении и вторгается в мои сны. Под сияющим фиолетовым небом мы целуемся на пляже. Его губы пахнут свежим хлебом, и я кричу: сожми меня крепче! Все безвоздушно, невесомо, своего рода парение. Пока будильник не положит конец этому счастью.
Мы барахтаемся в школьных буднях, выкручиваясь, с ложью, головной болью и упадком сил. Тайна утомляет. Нас несет за черту, прочь от школы и ее давления. Нет, так нельзя. Есть глаза и стук пальцев, призывающий к порядку: к чему это приведет?
Я хотела бы зарыть свою грусть в лоно кровати. Или лучше – спрятать на плече у Верни. Прежде чем его образ во мне распадется. Его теплые губы. Почему нас не оставят в покое?
Поцелуи стали поцелуями краденными. И печаль потихоньку растет. Солнечный мальчик Верни берет на себя роль утешителя, но надолго ли? В Бургхёльцли нам навстречу попадаются безумцы из сумасшедшего дома неподалеку. Они смешно ухмыляются, скалят зубы. Я говорю: пойдем, мне здесь не нравится. И однажды я говорю: хватит.