Мера моря. Пассажи памяти
Шрифт:
Реальная жизнь была тесной. Или мы сделали ее тесной. Эмигранты, иностранцы, это прилипло к нам как клеймо. Я стояла на узком балконе и смотрела на дома напротив. Вместо моря эти желто-коричневые здания, справа темная стена леса. Горизонт ограничен. И в этих границах царит строгий порядок. Газон аккуратно подстрижен, стойки, где чистят ковры, блестят, правилами прописан порядок запирания дверей, метения дорожек, соблюдение тишины ночью (с десяти вечера «шум», включая и музыку, был под запретом). Мои родители строго придерживались этих правил, как бы доказывая, что они годятся для Швейцарии. Строго прижимали палец к губам, призывая детей к молчанию. Это был не Триест с его теплыми
Мама тоже читала. И папа читал. Газету.
Были ли у нас соседи? Как их звали? Вышло ли общение с ними за рамки обычных приветствий на лестнице? Мы были «чужаками», за нами строго следили и скептически изучали. О более близких отношениях нечего было и думать, пока, во всяком случае.
И все же, я думаю, что родители перестарались в своем боязливом стремлении соответствовать. Особенно мама была подвержена страхам. Из опыта своей юности в маленьком городке она извлекала одно правило поведения за другим. Один и тот же вопрос: а это прилично? Или: что они о нас подумают? Они – это остальные, те, которые решают и устанавливают правила. Мама молчаливо покорялась этой власти, власти большинства, которой она в одиночку не осмеливалась ничего противопоставить.
Уже в то время, в семь лет я противилась такой податливости. Нет, выделяться я не хотела. Не хотела, чтобы в школе высмеивали мою экзотическую долгополую цигейку, и предпочитала ходить в старательно застегнутом на все пуговицы матерчатом пальто, как и другие девочки. Но это все было внешнее, или почти все. К страху это никакого отношения не имело.
И не спрашивайте меня, что положено, а что нет. Почему надо ходить в танцшколу, на занятия по фортепиано и пр. Что это, обывательское представление о комильфо? Мещанские правила поведения? Почему мама настаивает на ответных визитах, даже если люди ей не нравятся? И о чем там говорят, о чем сплетничают? Я чувствовала в себе того, кто может испортить веселье, неправильной фразой сорвать игру, разрушить хрупкую конструкцию любезности, спровоцировать скандал. Но я сдерживалась, из уважения. Мы и в самом деле были чужие, мы и в самом деле были не совсем такие, как они. Я не хотела никого разоблачать. В том числе и маму, главной целью которой было сохранить лицо, соблюсти приличия.
Приличия. Форма. Фасад. Все это было связано. И вызывало у меня глубокие сомнения.
Мои книжные миры не лгали. И не лгала я, когда искала в них убежища. Вводила ли я кого-нибудь в заблуждение? Утаивала ли, что я была счастлива? Я отсутствовала, и так было лучше. Я скрывалась, и тому были свои причины. В моем убежище мне было все равно, что они обо мне думают.
Что думали окружающие, когда на меня наваливалась мигрень? Я была такой беспомощной и беззащитной, что все правила на свете превращались в ничто. Я была жалкой. Трудно было не соответствовать более. И не по своей воле.
С этим мне приходилось жить. Как и с принятыми уже по своей воле решениями. Когда я была в состоянии их осознанно принимать, я говорила своей чуждости «да». Лучше чуждость, чем лицо и приличия, форма и фасад. Потому что чуждое – это много.
XXVI. Музыка
Л. говорит: А воспоминание не сродни условным рефлексам?
П. говорит: И вдруг тянет вниз, в глубину. Как испуганную рыбу.
А. говорит: Без юности я бы обошелся. It was truly cruel.
Д. говорит: А чем меня задевает это «тогда»?
Тогда это тогда? А сегодня это сегодня? Время – не катушка ниток. На шнурок ничего не
Против таяния не возразишь.
Но еще остаются выступы, тут и там. У них есть контуры. Есть вес.
Фортепиано было взято напрокат, ореховое дерево. Каждое нажатие клавиши – звук. Папа играл на виолончели, мама на фортепиано. Словом, она победила. Так «положено». Я бы лучше водила смычком по струнам, обрабатывая звук, размашистым движением. Фортепиано потакает желанию побренчать. Раз, и аккорд.
Аккордами я набирала очки в своих собственных глазах. Часто они получались впечатляюще выразительными. Импровизация, и не без величественности. Это и на брата производило впечатление.
Потом пришла школа и отрезвление. Нотная грамота, упражнения для беглости пальцев и прочее. Основательно и по-венгерски, начиная с «Микрокосмоса» Белы Бартока, тетрадь 1. «Шесть мелодий в унисон», «Нота с точкой», «Повторение», «Синкопы», «Параллельное движение», «Зеркальное отражение», «Смена позиций», «Вопрос и ответ», «Противоположное движение», «Имитация и обращение», «Канон в октаву», «Танец в форме канона», «Дорийский звукоряд», «Фригийский звукоряд», «Свободный канон», «Пастораль», «Хорал». Ухо приучалось к бдительности, пальцы к самостоятельности. И я при помощи музыки училась элементарным фигурам мысли.
Иногда я резко захлопывала деревянную крышку пианино: хватит. Клала на нее голову, чтобы отдохнуть. Играть на пианино – это не читать, не писать, это рождает совсем другое чувство. Это была муштра (Training), и результата часто приходилось ждать долго. Но было в этом обещание успеха: выученная целиком вещь как счастье. Да, в конце было счастье, а не с большим трудом расшифрованный смысл. У музыки было свойство в какой-то момент неожиданно становиться ясной. Я рано поняла, что каждое вложенное усилие вознаграждается.
Но занималась я бессистемно, застревая на своих «любимых» местах, которые я с восторгом повторяла. Пока «Нотная тетрадь Анны Магдалены Бах» не избавила меня от этой дурной привычки. Из отдельных нот складывались пассажи. Движение захватывало меня и несло, закономерно и сильно. Никакого упрямства, никакого своеволия: Бах. Бах остался со мной навсегда, согласный с пульсом моей жизни.
Я была дитя слуха. Музыка тут же отвлекала меня от всего другого. Стоило только включить дома радио, как я больше ни на чем не могла сосредоточиться, только отбивала ногами такт. Едва из динамиков доносилась какая-нибудь мелодия, и все вопросы матери оставались без ответа. Что для других было просто звуковым фоном, для меня непроизвольно выходило на передний план. Я слушала – и молчала. Независимо от того, нравилась мне музыка или нет. Иногда она меня даже злила, но противостоять ее напору я не могла. Она забиралась мне в уши, заползала все глубже и глубже. И чтобы избавиться от нее, требовалось приложить усилия. Особенно упрямыми оказывались «уховертки», навязчивые мелодии. Единственным средством от них было – громко запеть что-нибудь им назло.
Я пела много. Больше всего мне нравилось петь, когда меня никто не слышит. А в Триесте было по-другому. Там я без всякого стеснения могла подойти к кому-нибудь в трамвае и спеть песенку. Мой репертуар состоял из венгерских и словенских песен. Я помню «Debrecenbe k'ene menni», «Az a sz'ep, az a sz'ep» и «Moj ocka ma konjicka dva». Однажды мама взяла меня с собой на телеграф, и там, в деревянной кабине, я спела в серебряный раструб. Результатом явилась маленькая пластинка, запечатлевшая мое радостное пение.