Мёртвая зыбь
Шрифт:
Другая пара стояла обнявшись.
Он тоже обнял ее, ощутив, что она дрожит, как в ознобе.
— Вернись в шалаш, накройся одеялом. У тебя же зуб на зуб не попадает.
— Я лучше с вами вместе… погибну…
— Ну, уж нет! Вместе согласен! Но не погибать!
— Согласны? — с надеждой спросила она. — Вместе?
— Конечно, — ответил он, прижимая ее к себе свободной рукой. — Как английский король.
— Опять шутить! — строго сказала она, но не отпрянула.
А пороги и острые ощущения еще не кончились.
Плот накренился, становясь
Потом они плыли по тихой, как заводь реке, довольные и счастливые. Он в шортах, она в купальнике. Светило солнце. Было и тепло и свежо. Одни пороги остались позади, а впереди?..
Там пороги были куда более тяжкими.
В Москве гордая, возмущенная жена гневно дала ему безоговорочно развод. Но взрослые сыновья Марину не приняли. Бывшая жена переехала к одному из них, освободив место в большой обжитой ректорской квартире.
И для них взошло солнце, согрело, обсушило, сделало радостными, молодыми, как в низовьях реки на плоту…
А задолго до этого, летом 1755-го года золоченые кареты одна за другой подъезжали к изящному павильону “Mon plaisir” (Мое удовольствие), откуда вел спуск в “Нескучный сад”, где приехавшая в старую столицу императрица назначила гулянье, и вся московская знать спешила прибыть, чтобы не упустить возможности обратить на себя монаршее внимание, напомнить о себе.
И мужчины выходили из карет, сверкая звездами и орденами, все в модных паричках, а некоторые и в пожалованных лентах.
Но дамы все же затмевали их сияньем глаз и драгоценностей, белизной покатых голых плеч, нарядностью шуршащих платьев и покоряющей улыбкой.
Блестящие всадники в парадных мундирах с эполетами спешивались у подъезда. Их коней хватали под уздцы подоспевшие конюхи в желтых куртках и высоких сапогах, отводя их на конюшни, подковой окружавших павильон.
Офицеры же спешили предложить руку дамам при спуске по крутой тропинке в Нескучный сад. Ведь так легко оступиться в туфельках на высоком каблуке, из которых сладко пить шипучее вино.
Взвизгивание и хохот слышались снизу.
Прибывшая на гуляние императрица, спускаться в сад не стала, величественно проследовав мимо шеренги лакеев в красных фраках с золотыми позументами. Они низко кланялись, чуть приседая, как повелевал придворный этикет.
Елизавета Петровна, сопровождаемая ее сподвижником и опорой графом Шуваловым, прошла в уютный кабинет, казалось, предназначенный для интимных встреч “в свое удовольствие”. Она согласилась по просьбе графа принять там придворного пиита и поддерживаемого Шуваловым ученого из северных поморов.
Огромный, как поднявшийся на задние лапы медведь в непременном седом паричке, он ждал высокой аудиенции, низко поклонившись царице. Она милостиво дозволила ему войти за собой в кабинет.
— Чем порадовать изволишь, Михайло Васильевич? — спросила она, усаживаясь за столик с перламутровыми инкрустациями на тонких
— С челобитной к вашему императорскому величеству, как дочери Петра Великого.
— Никак дворянского звания добиваешься? Мало Ломоносову чести в Академии Петербургской и при дворе нашем быть?
— Я и своим крестьянским званием в империи вашей горжусь. А о монаршей милости молить осмеливаюсь за белокаменную столицу вашу первопрестольную, куда прибыть изволили, что в невежестве темном пребывает, хуже городка паршивого в Неметчине, Дюссельдорфом именуемом.
— Чем же твой паршивый Дюссельдорф Москвы нашей светлее будет?
— Просвещенностью, ваше величество, университетом своим, где студенты высшие науки познают, чтобы благо государству приносить и участие принять в Прусской Академии Наук, в Берлине задуманной академиком Петербургской Академии Наук Эйлером.
— Знаю, граф говорил мне. Мало тебе Академий Петербургских, Университет в Москве открыть задумал?
— Не я хочу. Время царствия вашего хочет, чтобы память о величии императорском достойной преемницы Петра Алексеевича в веках осталась.
— Поешь ты складно, как пииту положено. Но ведь миллионы рублев поди просить пришел?
— Так ведь не себе, государыня-матушка, как все с челобитной во дворец норовят. Для науки.
— Ты все равно как с графом Шуваловым будто сговорился. Об одном и том же твердите. А что наука твоя людям даст за миллионы потраченные? Какие города возьмет, края какие нам под нашу власть отдаст? Вот Беринга послала берега сибирские пройти, новые страны нам открыть, а ты со своей наукой что поднесешь?
— Богатства для ума необозримые. Откроется бездна звезд полна, где звездам нет счета, бездне дна.
— Высоко берешь. Подумаешь, аж страшно становится. Ты на землю спустись, где крестьянин ее сохой ковыряет, чтобы вырастить на ней рожь да пшеницу людям всем на пропитание.
— Все, что на земле произрастает, госпожа моя, корни имеет. А наука в самый корень смотрит. И труд землепашца облегчит, а то и совсем заменит.
— Чем заменить ее хочешь? Без хлеба всех оставить?
— Раз земля ныне всех питает и всему, что растет на ней через корни сок живительный дает, то подсказал мне один верноподданный ваш в звании профессорском, подумать можно, что придет время, когда человек найдет способ соки эти себе на еду прямо из земли брать, минуя растения и животных, ныне их поедающих, чтобы самим съеденными быть.
— Это что же ты, Михайло Васильевич, со своим профессором нас с графом землицей на пиру угощать задумал?
— Помилуй, государыня. Пиита бредни то пустые. Не землица будет на столе у правнуков ваших, а яства невиданные, искусниками, что корни Природы познают, приготовленные. Об этом людям ученым мечтать положено.
— Сладки речи твои, Михайло, как у птицы Сирень в море полуденном. Ради просьбы своей чего только не выдумаешь. Каково мнение твое, граф?
— Оно, государыня моя, с помором ученым, чье звание за высокое почитать надобно, не расходится.