Миледи Ротман
Шрифт:
— Нет и нет, Алеша. Я сегодня лечу. Вечерним.
— Куда?
— За счастьем…
— И муж с тобою?
— Да нет. Он в командировке. Быков кастрирует.
— Тебя проводить? — предложил с робостью.
— Зачем? — Миледи засмеялась. — Сама дорогу найду.
Тут в трубке всхлипнуло, щелкнуло, и связь оборвалась. Перезванивать Братилов не решился.
Глава одиннадцатая
Уж Покров давно прошел, а Миледи все не было. Грязи на улице пообвялились, загустели, а кое-где и вовсе закостенели, пошли в зиму; небесные хляби поиссякли и теперь грозили снегами. Обочь дорог трава пожухла, свалялась в колтуны, и вся неприглядность старинного северного городка как-то сама вызывающе вылезла наружу со всеми огрехами, наштопанными на скорую руку заплатами и сиротскими дырами. За ночь выпала
«Жаль, Милки рядом нет. Вот бы праздник. И ей бы перепало. Забыла дорогая женушка дом, загуляла, стерва, на стороне», — насмешливо подумал Иван, нисколько вроде бы не ревнуя, и вдруг представил свою тельную, грудастую бабу, с вызывающими обводами бедер и пережимистой талией. Поехала в отпуск, будто бы провериться по женской части, и как в воду канула: ни слуху от нее, ни духу. Будто тяжело по телефону брякнуть: де, все хорошо. Летом тоже на месяц умыкнулась, как сквозь землю. Явилась с растерянными глазами. Не любовника ли завела?.. Ну и пусть погуляет, подышит озоном. Потом свой дом покажется краше дворца.
Ротман решил сегодня сварить два яйца на ужин. Ободрал с них кожу. Вид, конечно, мерзейший, если удариться в эстетику, но вкус диетический. Будто молочные сосиски ешь. В Китае деликатес, едят только министры, для поднятия тонуса. Ротман тупо смотрел в котелок, как закипает вода, крутит спираль. Впереди ждал длинный вечер, писать репортаж не хотелось, да и работа уже казалась зряшной, высосанной из пальца. Ездил смотреть, как бычков холостят, а после пускают до года на откорм. У скотинки наступает полный душевный покой, никаких забот, и затей, и игрищ: лишь хрум-хрум да отбой на сон. Коровье стадо проплывает в отдалении, как отражение тучи.
… А что Ельцин сделал с Россией? В один миг вылегчил, выхолостил весь народ, лишил мужской силы и всякого гонору: ешь-пей да и под топор. Ну как не презирать его и не обзывать быдлом?
Интересно бы глянуть на президента, лежащего на рельсах: обещал повалиться под поезд, если народу станет тяжче жить. Бычий затылок, побагровевший от удушья, словно бы сейчас хватит апоплексический удар, слезливые, с кровцою глаза навыкат, как у стрекозы, тесемки от кальсон вылезают из-под штанин, как два солитера. Тьфу! Ну и образ. Сам себе аппетит испортил. А рядом лежит Гайдар, словно диван без спинки, и по лысой голове его, похожей на арбуз, ползет дождевая улитка. Оба сулят благоденствие, а на прилавке снова одни лавровые листья от победного венка, поднесенного американским президентом, и заплесневевшая доисторическая колбаса, привезенная с московских свалок, — подарок бомжей. Но уверяют, что это французский деликатес, гуманитарная помощь. Кот продавщицы, позарившись, лизнул и сразу протянул ноги. Тоська, увидев неожиданный результат, скоро накрутила цены на это оружие массового поражения. Да, такую колбасу могут переварить лишь французы и немцы: у них алмазные желудки и прямая кишка.
Яйца в кипятке стали беленькие, замшевые, от них наконец-то запахло мясом. Надо бы гостинец отнести Грише Фридману и выяснить обстановку. Но банкир к себе больше не зазывает, а самому навязываться не хотелось: спина не гнется, и шею трет. Где-то Иван дал прокола, видно, на гостьбе обнаружил свое лицо излишней похвальбою, завысил себе цену, и она показалась банкиру до неприличия вызывающей. Время шло, и Ротман уже порою позабывал о своем еврействе: это если в церковь долго не ходишь, то она отодвигается от тебя, поворачивается спиною, и Бог потиху отступает за небесные шторы, обвевая тебя стужею.
Надо бы в Москве отираться, все время в прихожей торчать, чтобы тебя видели и знали, тогда и дело можно сварить. Но какое дело надо крутить, за что приняться поначалу, Ротман не знал и вертеться не хотел, и все предбанники, которые он вспоминал по прежним знакомствам, пропахли до омерзения псиною, словно там гадили до неприличия и выворачивали внутренности. Меченый был типичный маркитант, он крутился в государевых обозах с восемнадцати лет, все вынюхал, намотал
Братцы, а клопу разве много места надо? Ссохнется весь, негодник, останется одна стень за обоями, ущипнуть не за что, но дай кровцы испить — и откуда вдруг пузцо возьмется, и злость, и азарт; он и шнырять повсюду примется, наискивая жертву, и нет ему угомону. Заползли однажды в усыпальницу к фараону Рамзесу, пролежали у него под боком с тысячу лет и не подохли ведь, стервецы.
Сейчас в Москве в ходу присказка: один еврей — банкир, два — парламент, три — революция. Неплохо бы и нам с Фридманом устроить небольшую говорильню о переустройстве вселенной. Здорово я напугал Братилова тайным орденом буров. Глаза-то сразу шнырь-шнырь, как белки в ельнике. Такое нынче время, что каждый собирает свою стаю и напускает дыму, чтобы все боялись; а на поверку один пшик. Главное — странное словцо запустить в ход, а оно, как клещ под шкурою, будет елозить и дуться, пока не выточит себе норы. А после и гной пойдет. Много ли было демократов при Меченом? Сами себя пугались, громко крикнут — и сразу штаны меняют. Но видят, что никто под метлу не метет, за шкиряку не хватает, и вот осмелели, голову навзлет, глаза навыкат, в горле каменья катаются: знай, де, наших, всех в песок изотрем, кто не по струнке! И сгоношились, сговорились об уставе, влезли в шерстяные места и давай кусать; захотелось народу почесаться, и вот разодрали страну до кровавых язв.
Да, за словом стоит великая тайная сила. Надо будет щуку-фиш состряпать да пригласить Фридманов и тоже припугнуть орденом буров; де, завелась такая шашель и угрожает погромом. Потому нам надо держаться, склячив руки.
Заскрипела лестница на чердак, в темноте кто-то усердно затарился о куски мешковины, стараясь отыскать ручку. Это Братилов уже протоптал тропу к Ротману, и тот не удивился, когда художник неожиданно появился в дверях. Братилов растерянно оглядел камору, надеясь увидеть Миледи, но ее не было, и Алексей вздохнул с облегчением. Скинул сапоги у порога и по газетным лоскутьям, стараясь не шуршать и не сбивать их стопою, прошел на свое место, куда разрешал ему приземлиться хозяин. И каждый раз сердце его охватывала заполошная грусть: художник никак не мог привыкнуть к лачуге, к ее нарочитой скудости и ухоженной нищете. «Блаженны нищие духом», — вспоминалась евангельская стихира, и Братилов каждый раз прочитывал ее по-своему: де, нищих за их скудное прозябание возблагодарил Господь. «Ну, сам-то выпендрюжничает, его воля, но зачем Милку затащил в нору и отбил всю охоту жить?»
И вдруг спросил Братилов хозяина, застывшего у кастрюльки:
— Иван, ты два института пооканчивал, много чего знаешь. Скажи мне — что такое любовь? — Братилов хотел увидеть, как смутится Ротман, ибо каменный этот человек, наверное, все знает, кроме любви.
Но Ротман не споткнулся, не задержался с ответом, ибо он, как ходячая энциклопедия, знал все.
— Любовь как кукурузные хлопья: набьешь в рот много, а разжуешь — во рту один пшик. С любовью семьи не сладишь, она разобьется, как лодка о рифы, о вздохи и ахи.
— Ну а любовь к родине? Она-то есть?
— Это инстинкт самосохранения и сродство с землею. Человек — ходячее дерево, и когда он отъезжает куда-то, вот коренья и стонут. Этот стон мы и называем любовью к родине.
— Слышал? Руцкой заявил в Израиле: «Я горжусь, что и во мне течет еврейская кровь».
— Я же говорил тебе, что скоро все побегут в евреи, — нехотя ответил Ротман и выложил на тарелку два белых колоба, разрезал на ломти. — Про евреев ни слова. Иначе поди вон…
— Если все стесняются быть русскими, то почему бы не обрезаться? — намекнул Братилов. Но увидев, как Ротман катнул желваки, торопливо выставил перед собою толстые ладони и, как бы заграждаясь щитом, просительно воскликнул: — Все, Ваня, все! Ты прав.